вся красота наших грехов.
Когда вокруг всякий сброд.
с тобой не святые. На наш взгляд, страдание безобразно. Вонь, теснота и
боль. А им, тем, что в углу, все это кажется прекрасным. Многое надо
постичь, чтобы смотреть на жизнь глазами святого. У святых такое тонкое
чувство красоты, что они могут смотреть сверху вниз на убогие вкусы
невежд. Но у нас с тобой нет такого права.
сколько красоты принес в мир Сатана, павший с неба. И кто скажет, что
падшие ангелы были безобразны? Нет, они были такие же быстрые, легкие и...
Женщина сказала:
ему в колено. Он сказал:
всего на свете, больше, чем почувствовать Бога. Это тоже грех.
пор мне как-то не верилось. А теперь вижу. Ты заодно с этими скотами.
Услышал бы тебя твой епископ!
безобразном, комфортабельном, полном благочестия доме, где всюду
изображения святых, стены увешаны божественными картинками, служит по
воскресениям мессу в кафедральном соборе.
изменилось вокруг. Он сказал:
еще жив. - И снова к нему вернулась серьезность. Эту женщину труднее
пожалеть, чем метиса, который неделю назад тащился за ним по лесу. С ней
дело обстоит хуже. Метиса многое оправдывало - нищета, лихорадка,
бесчисленные унижения. Он сказал: - Не надо сердиться. Ты бы помолилась за
меня.
воспоминания о лицах, которые подошли бы к такому голосу. Когда
внимательно вглядываешься в человека, всегда начинаешь сострадать ему...
таково уж свойство образа и подобия Божьего... когда замечаешь, какие у
человека морщинки в уголках глаз, линия рта и как у него растут волосы,
разве его можно ненавидеть? Ненависть говорит об отсутствии воображения. И
он снова почувствовал огромную ответственность за эту набожную женщину.
начинают насмехаться над истинной религией. - Что ж, в конце концов у нее
столько же оправданий, сколько и у метиса. Он представил себе парадную
комнату, где она проводит дни в качалке, среди семейных фотографий, и
никто у нее не бывает. Он мягко спросил:
женщина, ничего у нее в жизни нет, ровным счетом ничего. Если бы найти
нужное слово... Он в изнеможении откинулся к стене, стараясь не разбудить
старика. А нужные слова не приходили ему на ум. И раньше у него было мало
общего с такими женщинами, а теперь и подавно. Но в те дни он знал бы, что
сказать ей, и, не чувствуя никакой жалости, отделался бы двумя-тремя
избитыми фразами. Теперь проку от него мало: он преступник и говорить
может только с преступниками. Вот он опять поступил неправильно, пытаясь
сломить ее самодовольство. Пусть бы уж она видела в нем мученика.
он стоит у какой-то двери, колотит в нее кулаками, молит, чтобы его
впустили, а дверь все не отворяют. Есть спасительное слово, пароль,
который может открыть ему доступ в этот дом, но он забыл его. И он
перебирает наугад: сыр, ребенок, Калифорния, ваше превосходительство,
молоко, Веракрус. Ноги у него затекли, он опускается на колени перед
дверью и понимает, почему ему так нужно попасть сюда. Никто его не
преследует - это ошибка. Рядом с ним, истекая кровью, лежит его дочь, а в
доме живет врач. Он снова ударяет в дверь и кричит: "Я забыл то слово, но
неужели у вас нет сердца?" Девочка умирает, не сводя с него
самодовольного, умудренного опытом взгляда пожилой женщины. Она говорит:
"Скотина ты", - и он просыпается в слезах. Сон продолжался, вероятно,
несколько секунд, потому что набожная женщина все еще говорила о том, как
монахини не пожелали поверить в ее призвание служить Господу. Он сказал:
довольной своей жизнью, - и, сказав это, подумал: что за глупости я
говорю! Бессмыслица какая-то. Почему нет у меня слов, которые запомнились
бы ей? И перестал искать их. В тюрьме, как и всюду в мире: теснота,
мерзость, люди хватаются за малейшую возможность урвать наслаждение или
потешить свою гордость. На то, что стоит делать, времени нет, и вот они
убаюкивают себя мечтой убежать, спастись...
тюрьмы, на сей раз это будет окончательно. Он пойдет на север, через
границу. Но спасение настолько невероятно, что в случае удачи в нем можно
будет усмотреть знак, указание: вред, который он приносит своим примером,
больше добра, которое он творит изредка, принимая исповеди. Старик
шевельнулся у его плеча, а ночь по-прежнему неподвижно стояла вокруг. Тьма
была кромешная, часов нет - ничто не отмеряло уходящего времени. Ночное
безмолвие нарушалось только звуками мочи, струящейся в парашу.
Он уже начал забывать, что когда-нибудь настанет день, так же, как
забывают о своей неминуемой смерти. Напоминание налетает внезапно в
скрежете тормозов или в свисте, рвущем воздух, и тогда знаешь, что время
не стоит на месте, а подходит к концу. Голоса медленно превращались в лица
- неожиданностей в этих превращениях не было. Исповедальня учит
представлять себе говорящих, угадывать, у кого отвисшая губа, или
безвольный подбородок, или фальшь слишком уж прямодушного взгляда.
Неподалеку от себя он видел набожную женщину - она спала беспокойным сном,
открыв свой жеманный рот с крепкими, как могильные плиты, зубами; увидел
старика, задиру в углу и его растрепанную подругу, повалившуюся во сне ему
на колени. Теперь, когда день наконец наступил, он один бодрствовал - он
да еще мальчик-индеец, который, скрестив ноги, сидел у двери и с радостным
изумлением посматривал по сторонам, точно ему никогда не приходилось
бывать в такой милой компании. В дальнем конце двора виднелась
оштукатуренная стена полицейского участка. Священник начал, как положено,
свое прощание с миром, но он не мог отдаться этому всей душой. Близкая
смерть казалась ему реальнее его греховности. Одна-то пуля, думал он,
почти наверняка попадет прямо в сердце - должен же быть в отряде хоть один
меткий стрелок. Жизнь уйдет "за какую-то долю секунды" (так принято
считать), но в эту ночь он понял, что время отмечают часы и рождение
света. Часов не было, и света не прибывало. Никто ведь по-настоящему не
знает, как долго может длиться секунда боли. Может быть, все то время, за
которое проходишь чистилище, а может, и вечность. Почему-то ему вспомнился
больной раком человек, которого он исповедовал на смертном одре; от
разлагающихся внутренностей больного шло такое зловоние, что его
родственники стояли, зажав носы платками. Он не святой. Нет ничего
безобразнее в жизни, чем смерть.
думал: эта одежда уже никуда не годится. Одежда на нем была грязная,
изгаженная о пол и пропитанная запахом соседей по камере. А купил он ее с
риском для жизни в магазине у реки, выдав себя за мелкого фермера,
захотевшего прифрантиться. Но тут он вспомнил, что ему уже недолго ходить
в ней - эта мысль сразила его, точно он в последний раз захлопнул за собой
дверь своего дома. Голос нетерпеливо повторил: - Монтес!
загубленной одежды, увидел сержанта, ключом открывающего дверь.
попытался встать, но онемевшие ноги осели под ним, точно они были из
теста. - Весь день тут собираешься дрыхнуть? - вспылил сержант. Он явно
был не в духе - от вчерашнего благодушия не осталось и следа. Он дал пинка
спящему на полу и застучал кулаком в дверь. - Подъем! И все марш во двор.
- Послушался его только мальчик-индеец, незаметно выскользнувший из камеры
с тем же отрешенно-счастливым выражением лица. Сержант ворчливо сказал: -
Грязные псы! Нам, что ли, прикажете умывать вас? Эй, Монтес! - Ноги у
священника оживали, сковывая его мучительной болью. Он кое-как добрался до
двери.
единственному водопроводному крану и споласкивали лицо. Солдат в нижней
рубашке сидел на земле, держа винтовку между колен.
он рявкнул на него: - А ты, Монтес, подождешь.