охотно принимал всех, кто хотел его видеть, выражал большую радость по
случаю приезда в Америку, давал интервью, позволял себя фотографировать не
только репортерам, но и простым любителям, вообще вел себя чрезвычайно
просто и этим немедленно всех к себе расположил: ждали приезда чопорного
царского сановника в мундире и орденах, окруженного множеством явных и
тайных полицейских агентов; приехал же простой человек в штатском платье,
ездивший и гулявший по городу без спутников, крепко пожимавший руку
машинистам и кучерам, обменивавшийся рукопожатием с кем угодно (к вечеру у
него от рукопожатий неизменно болела рука и он смазывал ее опподельдоком).
предупредили, чтобы он не ездил в еврейские кварталы Нью-Йорка, во избежание
враждебных демонстраций, а то и покушения. Он немедленно поехал на
Ист-Бродвэй, там останавливал прохожих, называл свое имя и по-русски или на
дурном английском языке расспрашивал их, не из России ли они, давно ли и как
устроились, хорошо ли им живется. Заводил разговор и об еврейском вопросе,
при чем высказывал либеральные мысли. При этом говорил искренне или почти
совсем искренне. У него было жадное любопытство и даже некоторое общее
расположение к людям, -- за исключением государственных людей: их он в
громадном большинстве терпеть не мог. В серьезных же дипломатических
переговорах держался очень гордо. С первых же слов объявил, что в случае
неуступчивости японцев Россия будет продолжать войну и одержит со временем
победу, что ни о какой контрибуции с ее стороны не может быть и речи. Мысль
о контрибуции приводила его в бешенство; патриотом был всегда неподдельным.
"Никогда Россия никому контрибуций не платила и теперь не заплатит", --
говорил он. -- "Но ведь другие страны платили". -- "Другие страны не Россия!
Не заплачу и кончено!" Этот вопрос был самым главным. Японцы требовали 1.200
миллионов иен. -- "Хорошо, тогда будем воевать 152 дальше, увидим, чья
возьмет". Его уверенный тон и напористость речи действовали на всех.
Впрочем, русским приближенным он сам говорил, что война проиграна, что
продолжать ее нельзя. "Но разбита не Россия, а наши порядки и мальчишеское
управление 140-миллионным населением в последние годы". Все думали, что
переговоры кончены. Одна парижская газета обратилась к Рокфеллеру с
просьбой: не заплатит ли он из своих средств японцам эти 1.200 миллионов
ради спасения мира? Рокфеллер не заплатил. Не заплатил и Витте.
получать наставления. На одну телеграмму министра иностранных дел графа
Ламсдорфа ответил "может быть, не совсем деликатно". Приближенным объяснял,
что в России реакционеры теперь "дрожат за собственное пузо", а либералы
"больны умственной чесоткой". Полагался только на себя, не очень считался с
советами Теодора Рузвельта, так что президент предпочитал помимо него
телеграфировать царю о необходимости уступок. Довел также до сведения
президента, что если на общем завтраке с японцами будет предложен тост за
микадо раньше, чем за царя, то он, Витте, "не отнесется к этому спокойно".
-- Рузвельт произнес тост "за обоих монархов".
человеке на земле. Он становился мировой фигурой и с гордостью думал, что
это очень давно не выпадало на долю русских государственных людей. Под конец
своего пребывания в Соединенных Штатах Витте стал так популярен, что и
политические симпатии от японцев перешли к России. На параде военной школы в
его присутствии будущие американские офицеры, позабыв о присутствовавших
японцах, прошли церемониальным маршем с пением русского гимна. А на
богослужении, при выходе из церкви огромная толпа неожиданно запела "Боже
царя храни", и люди совали в карманы Витте подарки на память, кто
безделушки, а кто и драгоценные камни.
спал, втирал в грудь кокаин и 153 всЈ это тщательно скрывал: должен был
производить впечатление богатыря. Про себя он думал, что жить ему недолго,
что лучше было бы уйти на покой. Но большие умственные силы в нем
оставались. Ему казалось, что он один может спасти Россию от хаоса. Смутно
считал, что к хаосу идет и западная Европа<,> несмотря на ее процветание и
внешнее спокойствие: европейские правители тоже шутят с огнем и едва ли не
ведут мир к гибели по своему легкомыслию, слепоте и внутренней
несерьезности, сочетающейся с глубокомысленным видом.
воплощением здравого смысла; именно это и делало его среди его собратьев
необыкновенным человеком. Он обо всем, даже об аксиомах общепринятой
политической мудрости, судил здраво и попросту. Часто впрочем себе и
противоречил, всегда с необыкновенной самоуверенностью. Кроме gros bon sens,
умерявшегося властолюбием, его отличали нежелание и неумение быть
справедливым к другим: в неудачах неизменно бывали виноваты его враги. Как
ни осыпали его лестью, он себя гением не считал и даже несколько сомневался
в существовании гениев, -- разве какой-нибудь Гаус или Толстой? -- да и тех
он принимал больше на веру: свою университетскую математику давно забыл, а
романов читал мало. Во всяком случае уж среди государственных людей он был
самый замечательный и часто недоумевал: как другие не видят того, что ему
так ясно?
пароходе было мало, репортеров не было, можно было стесняться гораздо
меньше. Витте, как прежде Бисмарк, был не сдержан на язык. К нему подходили
пассажиры, знакомились, приносили поздравления. Он со всеми разговаривал,
теперь просто болтал, -- впрочем больше тогда, когда дело шло о предметах не
слишком важных. Он старался (не очень) говорить всем приятное, но это не
всегда удавалось. В беседах с американцами искренне хвалил Соединенные
Штаты, но добавлял, что, повидимому, среди американцев много настоящих
грабителей: "В Нью Йорке с 154 меня за номер, правда, из шести комнат и в
лучшей гостинице, брали по 380 рублей в сутки, везде в Европе было бы втрое
дешевле. А за обед с человека, притом за дрянной обед, я платил по тридцать
рублей с персоны!" -- "Но ведь вы, конечно, платили из государственных
денег?" -- "А это еще как сказать! Мне казна отпустила двадцать тысяч
рублей, и я уже доложил вдвое больше своих. Может, вернут, а может и
забудут". Немцам объявлял, что всю жизнь стоял и будет стоять за мир и
добрые отношения с Германией, но это не легко: немцы куда менее культурны,
чем французы или англичане. Знакомясь с людьми семитического облика, хвалил
евреев за деловитость и ругал русских министров-антисемитов: "Просто
дурачье! Они же требуют войны и присоединения к нам Галиции и Позена.
Очевидно, им нужно, чтобы в России было еще больше евреев, а по моему, и так
совершенно достаточно!" -- говорил он. "И немцев, и поляков тоже больше, чем
нужно".
антиклерикальную внутреннюю политику французского правительства вредной и
бессмысленной. С русским послом еле разговаривал. Беззастенчиво уверял и
соотечественников, и даже иностранцев, что этот старик выжил из ума и
защищает не русские, а французские интересы "под влиянием парижских
красавиц". Еще беззастенчивее отзывался о русском после в Англии, -- этот
просто получает деньги от англичан. Витте сплетням верил охотно, а дурным
сплетням верил почти всегда, особенно когда речь шла о политических
деятелях. Их он ругал просто по долгой привычке, не слишком заботясь о
правде, совершенно не стесняясь в выражениях, не боясь наживать себе врагов.
Злой язык и природная грубоватость больше всего вредили его карьере.
богачей. Чужое богатство почитал еще больше, чем Вильгельм, -- вышел из
небогатой среды. Но и большинство богатых людей он считал дураками, ничего в
политике не понимавшими и тоже совавшимися в государственные дела. От
разговоров 155 же с политическими деятелями, особенно о Танжере и о
франко-германских отношениях, он пришел в ярость: играют с огнем, ведут свою
страну к катастрофе, как вели к ней Россию разные Плеве, Алексеевы,
Безобразовы.
совершенно естественным и неизбежным явлением. Но они становились
преступлением, когда сочетались с недомыслием, а то и попросту с глупостью.
Все эти Танжеры были не только ненужны, но чрезвычайно вредны и опасны. Он
был рад уходу Делькассе: этот министр видимо подготовлял французский реванш,
-- а потом начнут готовить немцы, у каждой державы есть за что
реваншироваться, то есть отвечать одной бессмысленной и преступной войной на
другую. Витте находил, что прежде всего необходимо прочное и полное
примирение Франции и Германии. Рувье нравился ему больше. Этот министр,
очень недурно устроивший свои личные денежные дела, знал толк и в
государственных финансах (что Витте особенно ценил); но и Рувье, очевидно,
не решался сказать, что надо навсегда прекратить и разговоры о каких бы то
ни было войнах.
германского канцлера. Газеты об этом писали почти как об его собственном
триумфе. "Только я заключил мир, а Бюлов получил княжеский титул за
совершенно бессмысленное дело, грозящее общей катастрофой!" Впрочем, он сам
хотел стать графом -- и тут, по его расчету, германский канцлер мог
пригодиться.
английского короля и у германского императора. Эти приглашения он принял бы
охотно: был настоящим убежденным монархистом и ко всем монархам чувствовал
природное расположение, хотя и думал, что ни один из них ничего в политике
не понимает. Ответил, что должен запросить разрешение царя. Знал, что во
всяком случае царь, очень в ту пору раздраженный против Англии, не разрешит
ему повидать Эдуарда VII: -- "А жаль. Удалось бы повлиять 156 на англичан".
Может быть, в Лондоне удалось бы повидать новое, новых людей. Верно, тоже
незначительных. Повидать Вильгельма, впрочем, разрешат".
писали о нем так лестно, как никогда не писали прежде. Пробегал всЈ, что
относилось к внутреннему положению России. Оно было очень тревожно.
Значительная часть сановников стояла за решительную суровую борьбу с
начавшимся революционным движением. Намечалась отправка в места, где