плохо кончиться..."
воспоминание...
- мне холодно, я в изношенной куртке, слишком короткой, синие руки нелепо
торчат из рукавов. Я стучу зубами, но не от холода, я его почти не
замечаю, а от волнения, от горя и недетской тоски. Я стою на пороге бистро
"Под золотым орлом", а вокруг, напирая на меня, толпятся какие-то люди, я
их совсем не знаю, да и почти не вижу, мне не до них. Я вижу одного отца,
и то сквозь туман слез, его лицо расплывается и дробится, я отчаянно
кричу, обращаясь к этому далекому, смутно видимому лицу: "Папа, ну я тебя
прошу, идем домой! Я тебя очень прошу! Я без тебя не могу вернуться!"
Кто-то сочувственно и насмешливо басит: "Вот разоряется малец, даже сопли
пустил!" Я машинально вытираю нос рукавом куртки и снова кричу: "Папа, ну,
папа!" Мое плечо упирается в чей-то мягкий дряблый живот; вдруг этот живот
начинается бурно колыхаться, и над моей головой раздается визгливый крик:
"Негодяй, иди домой, что ты ребенка мучаешь!" Я запрокидываю голову и вижу
отвисший прыгающий подбородок, широко разинутый щербатый рот, обмазанный
по краям ярко-красной помадой, соломенно-желтые пряди волос, торчащие
из-под залихватской сиреневой шляпки, и мне становится страшно и противно.
"Папа, - говорю я совсем тихо, и он, конечно, не слышит меня в этом шуме и
гаме, - папа... я... тогда я лучше умру..." И мне вправду хочется умереть
- так все тяжело, и я даже не успел сказать, что мама заболела, очень
заболела, и я с ней один и не знаю, что делать, и теперь этого уже не
скажешь, все шумят и кричат, а ведь я совсем не хотел устраивать скандала,
я только хотел, чтобы отец пошел со мной и помог маме, но когда я увидел
его лицо, то потерял голову от страха и горя и начал кричать. Еще с порога
я увидел отца рядом с Женевьевой за стойкой и вдруг понял: он совсем
чужой. Он не сердился ничуть, он приветливо улыбнулся мне, но я понял, что
ему совсем не до меня, а так никогда еще не было, и до этой минуты я никак
не мог понять, что отец бросил нас с мамой, что он совсем ушел от нас, а
теперь я все понял и ничего не мог с собой поделать, так мне стало
больно...
чертах, довольно смутно, мне ведь тогда и семи не было. Я, например, почти
сразу потерял из виду Женевьеву и вообще толком не разглядел ее: высокая,
худая, волосы рыжие, а лицо... Мне было не до ее лица, я на отца глядел:
какой он ласковый, молодой, веселый - и совсем чужой мне. А теперь я вижу,
что Женевьева все время так и стояла за стойкой, не шевелясь, и лицо у нее
было хорошее и грустное, и она смотрела то на отца, то на меня... Как
странно перемешиваются у меня чувства: тогдашняя детская обида, боль, гнев
- и теперешняя спокойная печаль...
Лозена, сунул мне в карман деньги, дал шоколадку. Я так плакал, что ничего
не соображал. Я и не заметил, как он дал мне деньги, только дома их нашел,
и шоколадку тоже. И что мама заболела, так и не смог сказать, слезы не
давали. Насколько помню, я очень редко плакал в детстве, но в этот день и
еще три года спустя, когда умерла мать, слезы у меня сами лились, и я не
мог их удержать.
говорил!" А сейчас я вижу, что он проводил меня до площади, которая теперь
названа именем полковника Фабьена, купил билет в метро - оттуда шла линия
к площади Терн, мы с мамой жили на улице Понселе. И он все время говорил,
очень тихо и печально:
почему так получилось. А мне сейчас домой идти, ну, просто ни к чему, уж
ты поверь. Мы с твоей матерью обо всем уже поговорили, что ж заново-то
волынку начинать. Она не понимает, я ж тебе говорю, ей хоть неделю подряд
толкуй - не понимает, и все тут. И про Женевьеву тоже неправильно совсем
говорит - будто я на ее кабачок польстился. Ты этому не верь, сынок,
слышишь? Женевьева - баба душевная и горя хлебнула вдоволь. Мужа у нее на
фронте убили в пятнадцатом году. Женевьева, знаешь, две недели не отходила
от него, когда он умирал в лазарете, - это ведь подумать только, чего ей
стоило пробиться туда, почти к самой передовой... А потом, когда он умер,
Женевьева там осталась до самого конца войны, сиделкой работала... Она все
понимает, вот в чем дело... Я уж лучше с ней буду, сынок. А тебя я никогда
не оставлю, мы помогать тебе будем... Женевьева, она ведь добрая, очень
добрая, право...
уловить... Попробуем сделать перерыв..."
будто не все равно... Где отец? Мне кажется, что я его давно не видел...
Они меня не замечают. Отец читает журнал, то и дело поправляя сползающие
очки. Марк, полулежа в кресле, уткнулся в какую-то толстую книгу, Натали
облокотилась на подоконник и смотрит в окно... Как ей не страшно смотреть
вот так, прямо в это пыльное стекло? Или она не понимает, что пыль на
стекле радиоактивная, что там, за стеклом, смерть, невидимая и неумолимая?
Что только моя воля, моя любовь мешают ей проникнуть внутрь дома и убить
всех нас?
хрупкая, бледная, какое у нее бесконечно усталое лицо... и эти короткие
густые волосы, только начавшие отрастать после того... после апреля...
Если б все шло нормально, Натали выздоровела бы, а теперь... Она и всегда
была тоненькой, как хлыстик, но сколько в ней было жизни, веселья,
энергии, пока не появился этот проклятый Жиль!.. Думает она сейчас о нем
или забыла?
сероглазый, высокий - на вид ему все двадцать, а не шестнадцать лет. Он
уже сейчас чуть ли не на голову выше меня. Лицо у него хмурое... И вдруг я
понимаю, что оно давно такое, что я не видел улыбки на лице моего сына уже
много дней, может быть, недель. Почему я именно сейчас, только сейчас это
сообразил? И Констанс... Она ничего не говорила...
завел их перед самой войной, но я как-то не заставал его за чтением и об
очках только слышал. Очки в светлой металлической оправе резко выделяются
на его темном худом лице. Теперь я замечаю маленький беловатый шрам над
верхней губой... почему я его раньше не видел? Или видел, но не замечал,
не запоминал?
верхнюю губу.
отрастил побольше, чтоб незаметно было. Ты маленький еще был, не помнишь.
что теперь уже не удастся поработать над этой проблемой - памяти активной
и памяти пассивной, странных, неизвестно для чего существующих резервов
мозга, заброшенных, недоступных кладовых, чердаков, подвалов нашего
сознания, где вперемежку с кучами мусора и хлама, вероятно, лежат
несметные сокровища, а мы об этом и не подозреваем...
этого?
исполнение пророчества... мрачного пророчества Робера тогда, после истории
с Натали. "Если ты всех их поставишь в такую зависимость от своей любви,
ты взвалишь на плечи непосильный груз и переломишь себе хребет... А что
тогда будет с ними? Ты потащишь их за собой в могилу, как древний воин,
которого хоронили вместе с женами и слугами? Ты думал об этом?"
опасным. Разве это плохо, что очень близкие, любящие люди связаны между
собой более тесно, более прочно и глубоко, чем все остальные? Разве плохо,
что существует Светлый Круг любви и взаимопонимания среди нашего
страшного, жестокого, разобщенного мира? Неужели это ошибка, даже
преступление - вырваться из дьявольского хоровода замкнутых,
непроницаемых, лживых лиц-масок, лиц-личин? Создать для себя хоть
маленький светлый мир, где лица и глаза - живое зеркало души, где нет ни
лжи, ни лицемерия, ни страха, ни злобы? Ведь должен же быть какой-то
отдых, просвет во мгле, надежда на счастье? Разве не этим жив человек? Так
пускай каждый идет своим путем к этой цели! Мой путь для большинства не
годится - что ж! Это не причина, чтоб я им не воспользовался.
пропасть, а воображаешь, что это половица в уютной комнате. Как только ты
поймешь свое заблуждение, ты сорвешься". Да. Сейчас я действительно
балансирую на доске над пропастью. Но тогда?..
Возможно, это болезнь. Фобия. Бывает ведь агорафобия - страх перед
открытым пространством, и для человека, который заболеет этим, невыносимо
трудно даже переходить через улицу, а тем более идти по полю. Мало ли
какие навязчивые, непреодолимые страхи преследуют иногда людей! Есть люди,
которые боятся воды, темноты, кошек, лифтов - чего угодно. Я знал в лагере