"Италийская школа была основана Пифагором Самосским, от которого, говорят,
дошло до нас изобретенное им самим название философии. До Пифагора мудрецами
назывались люди, отличавшиеся, по-видимому, от остальных своей похвальной
жизнью; Пифагор же в ответ на вопрос, кем он себя считает, сказал:
"философом", то есть стремящимся к мудрости или другом ее, так как назвать
себя мудрецом казалось слишком самонадеянным". И эти самые слова:
"отличавшиеся, по-видимому, от остальных своей похвальной жизнью" ясно
указывают на то, что языческие мудрецы, то есть философы, назывались этим
именем более за свою похвальную жизнь, чем за свои выдающиеся познания. А
доказывать при помощи примеров, сколь трезво и воздержанно они жили, мне не
подобает, чтобы не показалось, будто я поучаю саму Минерву. И если такую
жизнь вели миряне и язычники, не побуждаемые предписаниями религии, то разве
ты, духовное лицо и каноник, не должен тем более предпочитать духовные
обязанности презренным наслаждениям, дабы тебя не поглотила эта Харибда и
дабы безвозвратно, презрев всякий стыд, ты не погрузился в эту грязь? Если
же ты не заботишься о своем духовном звании, то сохрани по крайней мере
достоинство философа. Если тобою забыт страх божий, то пусть уважение к
приличию послужит уздой для твоего бесстыдства. Вспомни, что Сократ,
женившись, прежде всего сам поплатился ужасными неприятностями за это
унижение философии, - его пример должен сделать других осторожнее. Этого не
упустил из виду и сам Иероним, написавший в первой книге "Против Иовиниана"
о Сократе следующее: "Однажды, когда он стойко переносил бесконечные
ругательства нападавшей на него Ксантиппы, стоявшей наверху, она облила его
грязной водой, а он ответил ей только тем, что обтер голову и сказал: "Так я
и знал, что за этим громом последует дождь".
опасно оказалось бы для меня ее возвращение в Париж и что для нее было бы
гораздо приятнее, а для меня почетнее, если бы она осталась моей подругой, а
не женой; ведь тогда я принадлежал бы ей не в силу брачных уз, а
исключительно из любви к ней; и мы, время от времени разлучаясь, тем сильнее
чувствовали бы радость от наших свиданий, чем реже бы виделись. Убеждая или
отговаривая меня при помощи этих или подобных доводов и будучи не в
состоянии победить мое недомыслие, но не желая в то же время и оскорбить
меня, она вздохнула, заплакала н закончила свои мольбы так: "В конце концов
остается одно: скорбь о нашей погибели будет столь же велика, сколь велика
была наша любовь". И, как было призвано всеми, в этом случае ее предсказание
оказалось пророческим.
сестры, мы тайно возвратились в Париж и через несколько дней, проведя ночь в
молитвах в одной из церквей, мы рано поутру получили там же брачное
благословенье в присутствии дяди Элоизы и нескольких наших и его друзей.
Затем мы тотчас же и тайком отправились каждый в свой дом и после этого
виделись редко и втайне, стараясь всячески скрыть наш брак. Однако же дядя
Элоизы и его домашние, желая загладить свой прежний позор, начали говорить
всюду о состоявшемся браке и тем нарушили данное мне обещание. Напротив,
Элоиза стала клясться и божиться, что все эти слухи - ложь. Поэтому дядя,
сильно раздраженный этим, часто и с бранью нападал на нее. Узнав об этом, я
перевез Элонзу в женский монастырь Аржантейль, недалеко от Парижа, где она в
детстве воспитывалась и обучалась. Я велел приготовить для нее подобающие
монахиням монашеские одежды (кроме покрывала) и сам облек ее в них. Услышав
об этом, ее дядя, родные и близкие еще более вооружились против меня, думая,
что я грубо обманул их и посвятил ее в монахини, желая совершенно от нее
отделаться. Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор и
однажды ночью, когда я спокойно спал в отдаленном покое моего жилища, они с
помощью моего слуги, подкупленного ими, отомстили мне самым жестоким и
позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части
моего тела, которыми я свершил то, на что они жаловались. Хотя мои палачи
тотчас же затем обратились в бегство, двое из них были схвачены и
подвергнуты оскоплению и ослеплению. Одним из этих двух был мой упомянутый
выше слуга; он, живя со мной и будучи у меня в услужении, склонился к
предательству из-за жадности.
невозможно выразить, как были все изумлены, как все меня жалели, как
удручали меня своими восклицаниями и расстраивали плачем. Особенно терзали
меня своими жалобами и рыданиями клирики и прежде всего мои ученики, так что
я более страдал от их сострадания, чем от своей раны, сильнее чувствовал
стыд, чем нанесенные удары, и мучился больше от срама, чем от физической
боли. Я все думал о том, какой громкой славой я пользовался и как легко
слепой случай унизил ее и даже совсем уничтожил; как справедливо покарал
меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил; сколь справедливым
предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал; как
превознесут это явно справедливое возмездие мои противники, какие волнения
неутешной горести причинит эта рана моим родным и друзьям; как по всему
свету распространится весть о моем величайшем позоре. Куда же мне деться? С
каким лицом я покажусь публично? Ведь все будут указывать на меня пальцами и
всячески злословить обо мне, для всех я буду чудовищным зрелищем. Немало
меня смущало также и то, что, согласно суровой букве закона, евнухи
настолько отвержены перед господом, что людям, оскопленным полностью или
частично, воспрещается входить во храм, как зловонным и нечистым, и даже
животные такого рода считаются непригодными для жертвоприношения. Книга
Левит гласит: "Вы не должны приносить в жертву господу никакого животного с
раздавленными, или отрезанными, или отсеченными, или с отнятыми
тестикулами". А во Второзаконии говорится: "Да не войдет в божий храм
евнух".
не ради благочестия, а из-за смятения и стыда. Элоиза же еще до меня по
моему настоянию надела на себя покрывало монахини и вступила в монастырь.
Итак, мы оба почти одновременно надели на себя монашескую одежду, я - в
аббатстве Сен-Дени, а она - в упомянутом выше монастыре Аржантейль. Я помню,
что многие жалели ее и пугали невыносимым для ее молодости бременем
монастырских правил; но все уговоры были напрасны. Она отвечала на них
сквозь слезы и рыдания, повторяя жалобу Корнелии:
епископом покрывало и перед лицом всех присутствующих связала себя
монашескими обетами.
докучать и мне и моему аббату непрестанными просьбами о том, чтобы я вновь
начал преподавание - теперь уже ради любви к богу, тогда как до тех пор я
делал это из желания приобрести деньги и славу. Они напоминали мне, что бог
потребует от меня возвращения с лихвой врученного им мне таланта. И если до
тех пор я стремился преподавать преимущественно людям богатым, то отныне я
обязан просвещать бедняков. Теперь-то в постигшем меня несчастье я должен
познать руку божью и тем больше заняться изучением наук - дабы стать
истинным философом для бога, а не для людей, - чем свободней я стал ныне от
плотских искушений и поскольку меня не рассеивает шум мирской жизни.
жизнь и к тому же весьма предосудительную; сам аббат, стоявший выше всех
прочих по своему сану, был ниже их по образу своей жизни и еще более - по
своей дурной славе. Поскольку я часто и резко обличал их невыносимые
гнусности как с глазу на глаз, так и всенародно, то я сделался в конце
концов обузой и предметом ненависти для всех них. По этой причине они были
очень рады от меня отделаться и воспользовались ежедневными и настойчивыми
просьбами моих учеников. Так как последние неотступно и долго меня
упрашивали, в дело вмешались аббат и братия, и я удалился в одну келью,
чтобы возобновить там свои обычные учебные занятия.
места их разместить и земля не давала достаточно продуктов для их
пропитания. Здесь я намеревался посвятить себя главным образом изучению
священного писания, что более соответствовало моему званию, однако не совсем
отказался от преподавания и светских наук, особенно для меня привычного и
преимущественно от меня требовавшегося. Я сделал из этих наук приманку, так
сказать, крючок, которым я мог бы привлекать людей, получивших вкус к
философским занятиям, к изучению истинной философии. Так обычно делал и
величайший из христианских философов - Ориген, о чем упоминает "Церковная
история".
способностей для изучения священного писания, чем для светской философии,
число слушателей моей школы как на тех, так и на других лекциях
увеличивалось, тогда как во всех остальных школах оно так же быстро
уменьшалось. Это обстоятельство возбудило ко мне сильную зависть и ненависть
других магистров, которые нападали на меня при каждой малейшей возможности,
как только могли. Они выдвигали против меня - главным образом в мое
отсутствие - два положения: во-первых, то, что продолжение изучения светских
книг противоречит данному мной монашескому обету; во-вторых, то, что я
решился приступить к преподаванию богословия, не получив соответствующего
разрешения. Таким образом, очевидно, мне могло быть запрещено всякое
преподавание в школах, и именно к этому мои противники непрестанно побуждали
епископов, архиепископов, аббатов и каких только могли других духовных лиц.
обсуждению самих основ нашей веры путем применения уподоблений, доступных
человеческому разуму, и я сочинил для моих учеников богословский трактат "О
божественном единстве и троичности". Ученики мои требовали от меня
человеческих и философских доводов и того, что может быть понято, а не