- А меня Антоном. Будишь, а не знаешь, кто я и что я.
- Ты на чем работаешь? - спросил Пронякин. Он твердо знал, что тот не
шофер, хотя и не мог бы объяснить, почему он это знает.
- На "ЭКГе", - сказал Антон. - Машинистом. - "ЭКГ-4" был экскаватор. -
А ты у Мацуева?
- У него как будто. Ежели не прогонят.
- Ну, вместе будем, - сказал Антон. - Тебе сегодня не идти?
- Сегодня нет.
- Ну и гуляй. А чего тебе делать?
- Я и гуляю.
Антон засунул в карман полотенце и пошел в кухню, шаркая коваными
сапогами. Пронякин подождал, пока заплескалась вода в кухне, и быстро открыл
тумбочку. Рядом со скатанным грязным свитером стояла початая четвертинка. Он
стиснул зубы. Вот чего он боялся и что ненавидел, как может бояться и
ненавидеть человек, уже однажды опускавшийся до последней степени и сумевший
подняться неимоверным усилием и который по-прежнему себе не доверяет. "Нет
уж, - сказал он себе, - старое не случится, последний мужик будешь, ежели
случится". Но он знал, что это может случиться, если кто-нибудь рядом, в
одной с ним комнате, пьет. Он вынес четвертинку к окну и, перевернув ее
горлышком вниз, злорадно слушал, как булькает внизу, в темноте.
Он поставил бутылку на место и принялся вновь за свое письмо: "... А
перспективы, как я узнавал, здесь большие, со временем завод
металлургический построят, поскольку руды, говорят, тут на тысячу лет
хватит, а может, и больше, она тут до самого центра земли все тянется. И
места хорошие. Конечно, с уральскими или сибирскими не сравнишь, но жить
можно, и речка есть, рыбку помаленьку ловят..."
Антон вернулся посвежевший и причесанный по-модному. Он выглядел очень
юно со своими сахарными зубами, волнистыми прядями и мальчишеской
нетронутостью. Он подошел к тумбочке и, подумав, открыл ее.
- Гляди-ка, и в самом деле ни хрена не оставили. А?
Он посмотрел на Пронякина вдумчиво и подозрительно.
- Могу дыхнуть, - сказал Пронякин.
- Дыши на здоровье, - сказал Антон. - Комендант у нас любитель водку
забирать. Только он с бутылкой забирает. Придется за печку прятать, что ли.
- Придется за печку.
- А не сгорит?
- Думаю, не сгорит, - сказал Пронякин. - Ну, может, так, немножко
испаряться будет.
- А ты в шахматы играешь? - спросил Антон. Он обладал счастливой
способностью быстро забывать свои огорчения.
- Нет, не играю.
- Давай сыграем, - сказал Антон. Он уже вытряхивал фигуры на стол.
- Опоздаешь ведь.
- Давай работай, больше проговоришь.
- Сказал же - не умею.
- А я, думаешь, умею?
Пронякин накрыл письмо тетрадью. Он уже понял, что так ему не
отделаться. Фигуры были огромные, точно играли не люди, а самосвалы. Одной
пешки не хватало, и Антон заменил ее куском бурого камня, синеватого на
изломе.
- Это что? - спросил Пронякин.
- Руда, - ответил Антон. И первый пошел конем, хотя у него были черные.
Почему он начинал конем, трудно было понять. Должно быть, он ему
нравился реальным сходством с лошадью.
Через минуту Пронякин взял у него этого коня и кусок руды, а еще через
пятнадцать ходов, очень хитрых и достаточно примитивных, загнал короля в
угол и принялся за свое письмо.
"... Ты шифоньер продай, чего за него держаться, а кровать
никелированную мы и в Белгороде купим, себе же дороже везти. Но денег
особенно не жалей, до Рудногорска лучше таксишника найми, а если компания
подберется, то будет совсем недорого. И приезжай, не медли, а то я уже по
тебе, честно, соскучился..."
Антон мучительно думал. Он еще не догадался, что уже получил мат.
- А вот так? - спросил он, с торжеством двигая ладью.
- Иди к Богу в рай, - сказал Пронякин. - Припух ты давным-давно.
- Брешешь.
- Ну сиди, думай.
Но Антон не стал думать. Он поверил Пронякину на слово.
- А говорил - не умеешь. Чудак! Но ты мне все-таки нравишься.
- Ты мне тоже.
- А по новой? - спросил Антон.
- Иди к Богу в рай.
Пронякин терпеливо ждал, когда он уйдет. Но он вернулся и просунул
голову в дверь.
- На танцы пойдешь?
- Пойду, - нехотя отозвался Пронякин.
- В тумбочке у меня галстучек - девки прямо стонут. Только гляди, чтоб
они его помадой не заляпали.
И ушел наконец, грохая сапожищами в коридоре.
"... Может, здесь-то и заживем, как мы с тобой мечтали, - выводил
Пронякин. - И все у нас будет, как у людей. Но и прошлую нашу жизнь забывать
не будем. Жду тебя скоро и остаюсь уверенный в твоей любви любящий муж твой
Пронякин Виктор".
Он заклеил письмо и, выйдя, опустил в ящик на фонарном столбе. Потом
распаковал чемодан и оделся в темно-синий костюм, купленный проездом в
Москве. Костюм сидел на нем неважно, но была сильная надежда на Антонов
галстук, который и впрямь оказался выше всех ожиданий. Он зачесал свои
длинные пряди, побрызгался "Шипром" и положил в кармашек, уголком вверх,
надушенный платок. В зеркальце он увидел свой глаз, разрезанный несколько
косо, смуглую твердую скулу и трудную складку возле широкого коричневого
рта. Он никогда не задумывался, красив ли он, он хотел знать, выглядит ли он
прилично.
Таким появился Пронякин на танцплощадке Рудногорска - на пятачке
асфальта, шагов двадцати в диаметре, посреди огромного холмистого пустыря.
Пустырь имел большое будущее, он находился в центре поселка и мог
рассчитывать на звание главной площади города. Но пока он был завален
грудами щебня и дранки, заставлен штабелями кирпича и фанерными
симметричными строениями известкового цвета, с необходимыми индексами "Ж" и
"М". Проходя этим пустырем в полдень, когда по асфальту расхаживали гуси и
козы и девочки играли в классы, Пронякин мог бы подумать, что здесь едва
хватило бы места для двадцати пяти или тридцати танцующих пар. Но вечером, к
его приходу, их было восемьдесят или сто, а парни и девчата все подходили из
темноты с непреклонным намерением взять свое.
Он побродил вокруг да около и выбрал себе девицу, которую никто не
приглашал. Это, впрочем, вполне сходилось с его правилами. Самых ярких
следовало остерегаться, если ты вызвал к себе жену. В отъездах он позволял
себе кое-что и помимо танцев, но там он и не боялся чужих языков.
- Протиснемся или с краешку? - спросил он ее.
- Мне все равно.
Но ей было не все равно. Ей хотелось протиснуться. Ей хотелось быть
поближе к свету, чтоб ее видели с ним.
- Тогда протиснемся. - Он взял ее за руку, и они протиснулись и заняли
случайно освободившийся вершок. - Так - хорошо?
- Так хорошо.
Радиола сыграла бразильскую самбу и начала несравненную "Тишину". Пары
пошли медленно и по кругу, и он тоже повел свою даму по кругу, крепко держа
ее руку у запястья. Он не был уверен, что это нравится ей, но так, он видел,
танцевали в Белгороде.
- Давно вы здесь? - спросил он, чтобы что-нибудь спросить. - Имею в
виду: в Рудногорске.
- Не знаю. Мне кажется, очень давно. А на самом деле всего лишь третий
месяц. Как видите, не с первого гвоздя, как любят здесь говорить.
- Понятно, - сказал он, чтобы что-нибудь сказать.
- И еще здесь любят говорить: "практически неисчерпаемо". Это - о руде.
У вас еще будут какие-нибудь вопросы?
Ему не нравилось, что она все время щурится, улыбаясь. Как будто
тусклый свет фонаря мог резать ей глаза. И лоб у нее был слишком высокий и
выпуклый.
- Пока что не имею, - сказал он. "Тишина" кончилась. Но пары не
расходились. На "пятачке" становилось все теснее.
Ничего не поделаешь, - сказала она, - вам придется весь вечер танцевать
со мною. Нам уже не выбраться отсюда.
- Тогда уж познакомимся. Виктор.
- Маргарита. Но лучше зовите меня просто Ритой... Если вам это
интересно, я немножко стесняюсь своего имени. Мне хотелось бы какое-нибудь
простое-простое имя... Ну, не обязательно Глафира или Прасковья, но хотя бы
Маша или Ольга.
- И так сойдет, - сказал он слегка насмешливо. Радиола завела какой-то
мексиканский фокстрот. Ребята - в клетчатых пиджаках, ковбойках и просто в
майках - танцевали, энергично оттопыривая зад и притопывая одной ногой лица
у них были страдальчески-вдохновенные. Девчата посмеивались и
переговаривались друг с другом. Они не принимали танец так близко к сердцу.
- Нравится вам здесь? - спросила она.
- Есть, пожалуй, где и повеселее.
- Не знаю. Я жила в Москве. Ну, еще в Ленинграде. Но это - в детстве,
когда мама называла меня Марго.
Со всех сторон на них напирали, толкали, и невольно она прижималась к
нему низкой и мягкой грудью. Это было не очень приятно, потому что он совсем
ничего к ней не чувствовал. И потом ему как-то трудно было представить себе
ее в детстве.