струей вливался запах весны, и оттого было еще скучнее и невыносимее среди
ровных рядов кроватей и умирающих, исхудалых людей.
заборчиков, чем деревьев, а на каждом деревце висел размокший кусочек
картона с названием дерева по-русски и по-латыни. На коленях у Паши была
книга, а руки, которыми он ее придерживал, были так худы и прозрачны, что на
них жалко и больно было смотреть.
молчали. Было странно и неловко говорить о чем бы то ни было, потому что в
коридоре ассистент профессора сказал им, что Афанасьев умрет на этой неделе,
что его безвозвратно убили вечное напряжение, непривычный, непосильный труд
и чуждый климат.
без умолку. Этого не запрещали, так как теперь было все равно.
останавливающейся небольшой машинки, говорил Паша Афанасьев и постукивал по
книге худыми пальцами, - мне показалось, будто в моей комнате окно открыли:
так и посветлело все вокруг! Все это серый, безрадостный тон... ведь он душу
выедает у человека!.. А теперь - молодец!.. Каким торжествующим аккордом он
заканчивает!.. Ведь это как посмотреть: ведь это не простой рассказ о том,
что вот, мол, взяла девушка да и поехала учиться... Это символ глубокого
значения!
было странно и тягостно слышать торжествующий, восторженный голос накануне
смерти, не по поводу чего другого, а над книгой. И теперь, при умирающем
человеке, книга казалась неинтересной и даже ненужной.
котором слышалось огромное напряжение, мечтательно говорил Паша Афанасьев. -
Надо будить, надо звать... надо рассказать всем, что нет жизни там, где нет
могучего, напряженного труда!.. Главное, надо, чтобы исчез свой угол, свои
интересы, свои люди, чтобы были все люди, все кипело, чтобы весь мир был
открыт человеку!..
Андреев.
чего-то человека посмотрел на него болезненно блестящими глазами. Но Андреев
молчал.
так рад, что вытащил вас из нашею болота!.. И за вас рад, и за себя... Ведь
это немалая заслуга - вытащить человека, да еще такого милого, такого
хорошего, как вы!.. А ведь это я вас вытащил, правда?.. Ну, не совсем я, и
книги много помог ли, - он опять слабо постучал по книге, - но все-таки...
говорил с трудом и криво, виновато усмехаясь:
оставлю свое дело... Вы мое создание, в вашей милой, хорошей душе буду жить
и я... Так-то, Лизочка... В какую я грустную материю впал... А помните, как
вы хотели выйти замуж за того корнета, что хотел застрелиться из пушки?..
добрыми выпуклыми глазами, и принудила себя улыбнуться.
стало. В сущности, не виноват же он в том, что судьба и люди сделали его
пошляком. А страдал он, кажется, сильно... Да...
грустное и теплое.
ни было, а теперь перед вами... милая Лизочка!..
исступленный, нечеловеческий восторг осветил его худое, обросшее спутанными
мягкими волосами лицо. Доре показалось, что он не с Лизой и не о Лизе
говорит, и лицо его не в первый раз напомнило ей болезненно ярко одну
картину, на которой в пламени и в дыму вздымали кверху искривленные руки
ополоумевшие самосжигатели. Ей стало страшно.
Андрееву:
Там важное, срочное есть... Я, пожалуй, залежусь... Ну, до свиданья, мои
дорогие!
близко от него, наклонясь. Ей был слышен сухой и потный в одно и то же время
запах его больного тела.
блестели глубоким внутренним блеском, как будто он смотрел куда-то внутрь
себя. Лиза ждала, наклонившись, и почему-то боялась посмотреть на него.
его услышат, - теперь весна... у нас, должно быть, снег тает... Лизочка...
доктор сказал, что если бы я все жил на юге, я, может быть, и... поправился
бы...
крупное, прозрачное и расплылось по ресницам.
желто-мутная вода, на дорожках стоял кисель из талого снега, размокшая глина
во все стороны расползалась из-под ног, и гроб, раскачивая и толкая, с
трудом донесли до могилы.
приговаривал один из несших студентов, с которого углом гроба все сбивало
фуражку и резало плечо.
мягко и приятно в черно-желтый кисель. Холмик слепили кое-как, и он тотчас
же расползся.
стояли и не расходились.
вспотевшему и красному от усилий лицу было видно, что ему странно уйти
отсюда так, просто, как он уходил от всякого другого вполне законченного
дела.
выступил одним плечом вперед, взмахнул фуражкой над своей курчавой головой
и, глядя поверх крестов и памятников, нутряным дрожащим голосом произнес:
тихо и, несмотря на кучку людей, пусто. Вороны низко пролетали куда-то над
талым, мокрым снегом. Было невыносимо грустно.
страшно заплаканными серыми глазами, в которых было горе и какое-то
растерянное выражение, и ответила густым красивым шепотом:
ехали по бесконечной, широкой и все-таки темной улице, мимо совершенно
однообразных, как одна сплошная стена, домов. Дорогой все мужчины в конке
посматривали на красивую, полную Лизу, и, как всегда, она этого не замечала,
а Дора видела и почему-то сердилась, хотя и скрывала от самой себя это
раздражение. Когда они встали с конки и пошли к квартире Доры, она вздохнула
и сказала:
прибавила: - Как же это все просто... ужасно просто!
воротами.
вздохнула.
дворик и по лестнице, на которой скверно пахло помоями и котами, полезли в
четвертый этаж. Маленькие, короткие лестницы мелькали и поворачивались из
стороны в сторону с бесконечно утомительным однообразием. У Доры по
обыкновению сильно билось сердце и стучало во вспотевших висках. В тесной
темной передней, где еще хуже пахло - жареным луком и мокрыми тряпками, -
они разделись и вошли одна за другою в комнату Доры.
По сырости на стенах и по тонкому запаху пустоты и холода чувствовалось, что
сюда никогда не заглядывает солнце, и была она так мрачна и темна, что
странно было, что в ней живет такое молодое и нежное существо.
серой юбкой, а Дора машинально остановилась у стола и, ничего не видя, стала
смотреть в мутное, бело-серое окно, в которое глядели ряды таких же мутных и
слепых окон.
грустных и озабоченных разговоров, беготни, хлопот и сборов, столько вокруг
пели, кадили, столько зажигали среди белого дня свечей, столько плакали, что
теперь им было как-то странно и даже неприятно, что все снова так тихо, что
надо спокойно сесть, обедать, спать, заниматься или делать другое какое