АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
- Хватит, постоял над нами!
- Христу сладчайшему - сла-а-ава-а-а... Выскочил Улыба из кустов и опять к князю.
- Где Дивей? Где дедушко мой?!
Обвял великий князь, заозирался с ужасом и давай лоб крестить. Улыба же не стал ждать, когда словят его дружинники да оруны новокрещеные, и порскнул с берега в Подол. Чужеземные попы да дружинники ходят толпою по городу, хоругви носят, дымом окуривают, словно и так мало дыму в тот день на Руси было. А еще песни поют - псалмы, песни неведомые на Руси, непривычные уху. Слушают их люди, кто-то подтянуть старается, но не поются чужие песни, не приемлет их душа русская. Заместо благости посуленной кручина одолевает, ровно это не Владимир с победой и добычей из похода вернулся, а степняки налетели и покорили Киев, одолели великого князя и угоняют теперь в полон всех людей русских.
И веревки на шее нет, а ровно связанные...
Молодой боярин Первуша в Корсуни так сабелькой наигрался, что в хоромах своих то и делал, что спал, бражничал да с веденицею1 тешился. Этим утром все дворовые люди и домочадцы на Днепре крещение принимали, он же все проспал в погребке под винной бочкой. А как проснулся, слышит - эко петь на Руси стали! Будто сроду не кормлены и не поены, будто глотки у певцов попересыхали.
- А-алилу-у-у-яя... - тянут как мертвого за ноги. Выкатил Первуша бочку вина, вышиб крышку и ковш поставил.
- Пейте, люди добрые! Пейте да пойте, абы душа вольным соколом взметнулась!
Попы стороною обойти хотели, но Первуша расставил руки да и остановил враз певцов.
- Экие вы чудные! - рассмеялся. - Видано ли, чтоб на Руси от вина морду воротили?
Сгрудились попы - нету хода - и машут руками, и гомонят чего-то. Боярин же ковш зачерпнул, сам отпил и сует попу, и плещет ему вином на золоченые одежды:
- Ну, пей же, пей!
- Изыди, сатана! - верещит поп, и люди, что за ним были, тоже блажат, словно безздравленнйки2, ногами топают. Народ со всех сторон сбегаться начал, стоят, рты разинули. Первуша знай свое:
- Коли вы народ веселить пошли, что же вина не алчете? Экие потешники на Руси нынче! Не веселье от вас, а молва, ровно от супостата. Я петь стану!
Хватил он ковш вина, вскинул голову, расправил русые кудри и запел. Да так, что на минуту стих люд кругом, и потешники в черных одеждах стихли, прислушались. Улыба хотел протолкаться сквозь народ-запрудила толпа амболку1- да в Подол, к Дивеевой хоромине бежать, но застрял среди люда, заслушался...
- Да Первуша-то некрещеный! - крикнул кто-то в толпе. - И креста на нем нету!
Вздрогнула толпа, и ропот возреял над головами. Обступили боярина чернецы и новокрещеные, орут, десницами машут. Поп же, которому Первуша вина подавал, взбагровел от буести.
- Язычник поганый! Сатана! Диавол! На костер сажать его, нехристя!
- На костер! - подхватили чернецы.
- Он Перуну-богу поклоняется!
- Креста на нем нету!
Первуша допел песню, глянул на раззявленные рты - засмеялся.
- Как же негу-то? Вот он крестик! И вынул из-под рубахи нательный крест. Толпа приутихла, новокрещеный люд заозирался.
- Отступник! - закричал поп яростнее. - Еретик! Гореть тебе в геенне огненной!
Монахи замахали руками, крестясь, и кое-кто в толпе тоже неумело, на других глядючи, перекрестился.
- Я в Корсуни не сгорел, а дома уж не сгорю! - засмеялся Первуша и снова запел. Народ же так запрудил улицу - ни пройти ни проехать попам, и уж со всех сторон напирает, сдавливает. Тут уж не до расправы с боярином-отступником, только бы выбраться. Тем временем Владимир со свитой нагрянул - расступился люд, затаил дыхание, замер. Боярин песню допел и лишь тогда великому князю поклонился, тряхнул головой.
- Славна ль песнь моя, княже?
- Славна, аки и воя ты славный, Первуша, - сказал Владимир. - Да ныне святые псалмы петь надобно, еже2 крещение приняли.
Засмеялся боярин, взмахнул рукой, словно бордунью.
- Вольный я, княже! И песни мои вольные! Слушай еще! - он взгромоздился на винную бочку и запел.
Попы же и чернецы затянули свое, эхом откликнулись новокрещеные, однако Первуша расправил грудь, и голос его слился с дымами, подпирающими небо.
Улыба и слушать забыл, и чувствовать. Он продирался сквозь народ, не сводя глаз с высокой княжеской шапки, с бледного лица его. Подойти близко не удалось - мешали попы и конные дружинники. А хор попов и новокрещеных понудил, понудил еще и, задавленный Первушиным голосом, умолк. Поп в ризах метнулся к великому князю, воздел руки, закричал что-то черным ртом.
- Боярин! - в ярости окликнул Владимир доверенного.
Тот тронул коня и, наступая на Первушу, потянул из ножен меч. Верно и сгубили бы тут же битливого2 боярина и храброго дружинника Первушу, да все-таки протиснулся к княжескому стремени Улыба.
- Где мой дедушко?
Тихо так спросил, кроме Владимира, никто более и не услышал. Вздрогнул великий князь, покривился в седле и чуть было не рухнул наземь. Испугался Улыба, отскочил в сторону, затерялся в толпе. Доверенный боярин упредил, удержал князя, подпер его плечом. Опамятовался Владимир и еще пуще взбеленился, лютую казнь придумал для Первуши.
- Отсеки ему язык! - велел он.
Двенадцать дружинников, что Перуна-бога по Днепру сплавляли, навалились разом на молодого боярина, вмяли его в землю, но боярин и из земли встал. Пришли на подмогу чернецы - не осилили. И уж когда новокрещеные встряли, кинулись на Первушу, ровно вороны: кто руку держит, кто голову, кто саблей рот разжимает - одолели, отсекли Первуше поганый язык...
Расторопные новокрещеные стали идолов из хором боярских выносить да на костер сажать. Все, что мечено было знаком языческим, - все огню отдали. А попы наущали:
- В огонь! В смирении и молитвах жить надобно, рабы божьи! В аду отступникам гореть, в смоле кипеть!
- В огонь, - шептал и молился великий князь киевский - В огонь. Абы и следа не оставить от веры поганой. Присно и во веки веков!
И поднимался над Киевом еще один дымный столб.
Прибежал Улыба на Подол. Глядь - где хоромина Дивеева стояла, только черные головни лежат и дымок еще курится. Волхвы Девятко и Жмура около бродят, попов и великого князя поносят.
Сел Улыба на землю, пепел из руки в руку пересыпает. Может, косточка какая от Дивея осталась... Но лишь наберет горсть - ветер тут как тут, - разнесет пепел, и на ладони лишь угольки останутся.
- Не тщись, Улыбушка, - говорят волхвы. - Этак не отыщешь ты дедушку своего. В огне он не сгорел, в воде не утонул.
- Где же он? - встрепенулся Улыба.
- А где он - токмо мы и ведаем, - зашептали волхвы. - Идем с нами - укажем!
Повели они Улыбу в таилище, достали ларец с харатьями.
- Тута Дивей, - сказывают. - Тута и борошень его. Твоя она теперь. Бери да владей, аки князь престолом.
- Песнь Дивеева! - Закричал Улыба.
- В леса уходить надобно! - торопят волхвы. - Нагрянут попы, и пропадет песнь Дивеева!
Подхватили они ларец да отай в черные леса подались. А там народ разный собрался: где боярин, где изгой - уж и не понять, все вровень стоят и молчат, будто воды в рот набрали. Только Первуша с обнаженной саблей перед народом мечется, в сторону Киева указывает и орет безъязыко.
Пробился Улыба в середину, поглядел на народ, потом на дымы, что скрестились над городом, да и запел.
И понеслась над землею песнь Дивеева, только не под гусли звончатые, а под треск огня и стон, что над Русью стоял...
СКИТСКОЕ ПОКАЯНИЕ. 1961 ГОД
Только утром Марья корову подоила, перекрестила ее и со двора выпустила - одноглазый Лука объявился. Подошел Лука Давыдыч, на городьбу облокотился, веригу свою поправил и уставился на Марью. Здоровый глаз у него, ровно небо, голубой-голубой, а второй - будто сучок выгнивший в старой осине.
- Коровку подоила? - спросил Лука Давыдыч и погладил коровью холку. - Экая справная у тебя коровка. И молочко, поди, жирное дает?
- Дает, Лука Давыдыч, дает, - проронила Марья, не поднимая глаз и понужая корову.
- А я уж и не помню, когда молочное ел, - признался Лука. - Зарок дал, обет: пестовать три года...
Он снова поправил веригу - пудовый буровой ключ, висящий на шее, потер плечо под широкой, посконной рубахой.
- Бо-ольно! - с радостью сказал он. - Больно-то как! Марья отвернулась, глянула вдоль улицы, куда из дворов выходили и тянулись к лесу коровы.
- Не смешил бы людей-то, верижник, - бросила Марья. - Будто тебя здесь не знают...
- Знают, Марьюшка, знают, - ласково пропел Лука Давыдыч. - Всякого знают... Да токо на молении я теперь, во искупление грехов своих в пустынь подался, вериги надел, плоть мучаю.
- Ох, дурак дураком, - вздохнула Марья, намереваясь пойти. - Люди вон, слышно, в небе летают, а ты с железякой носишься...
- Откуда слышно-то? - ухватился Лука и сощурил голубой глаз. - Радиво слушала? Али еще откуда?
- Слыхала...
- И не молишься, поди, нисколь, и постов не блюдешь?
- Сколько молюсь - Богу известно, - отмахнулась Марья:
- Чего пришел-то, верижник окаянный?
- А за солью, Марья, за солью, - сказал Лука. - Соль у меня в келейке кончилась. Я ж теперь, аки апостол Петр, акридами питаюсь, да без соли и Бог не велел.
- Нету у меня соли для тебя, - отрезала Марья и направилась к крыльцу. - Бог подаст.
- А что за люди к тебе пришли? - остановил ее вопросом Лука. - Мужик и баба...
Марья повернулась, взмахнула рукой.
- Странники, Лука, странники...
- Глянуть бы, что за странники такие? - заинтересованно проговорил Лука Давыдыч. - Нынче всякого люда в тайге полно. И хорошего, и плохого. Кто с добром идет, кто с разором. Нынче и странника не каждого приютишь, Марья, уж я-то знаю... Твои-то люди, поди, никониане, а то и вовсе лба не крестят. А ты их в избу свою пускаешь. Они тебе керосином иконы помажут, осквернят святость-то да уйдут.
- Иди, Лука, ступай себе, - сдержанно произнесла Марья и поднялась на крыльцо.
- Ты на меня зла не держи, - вдогонку сказал Лука Давыдыч. - Я с добром к тебе заходил.
И вдруг поклонился в пояс, так что верига съехала и стукнулась оземь.
- И за Тимку своего не серчай на меня. Все испытание господне, все от владыки всевышнего!
Лука Давыдыч поднял лицо к небу и широко перекрестился двуперстием. Сползшая с плеча рубаха оголила стертое цепью и изъеденное гнусом тело. Лука попятился немного, затем повернулся и пошел вдоль улицы, ступая босыми ногами в холодную, по-утреннему, пыль. Марья поглядела ему вслед, перекрестилась - ив избу.
Пришедшие вчера люди, умаянные дорогой, еще спали. Женщину она положила на кровать у входа, где, бывало, спал Тимофей, а мужчину - на лавку, к окну. Спросить, кто они друг другу, Марья постеснялась, муж с женой или брат с сестрой, но заметила, что мужчина устраивается на лавке, и решила, что все-таки брат с сестрой, потому как чужие люди, особенно мужик и женщина, ходить вместе не могут. Да и имен не спросила: неловко, а потом, поздно уж было, устали люди, отдыхать надо. Вон женщина лежит, ночь проспала, а кровинки в лице нет. Видно, городские, по болотам да шелкопрядникам не хаживали. И обутка у них плохая-сапоги резиновые. В броднях бы, все полегче было... Мужчина молодой еще, и бороды не носит. Во сне, слыхала Марья, все кликал кого-то, подзывал будто, а кого-не разобрать. Тоже умаялся, хоть и мужик. Странники, одним словом, - Марья вздохнула, - а странников спрашивать грех великий. Если ходят по свету, значит, нужда есть.
Она процедила молоко, стараясь не греметь подойником, убрала его в погреб и, вымыв руки, прошла в горенку. В углу, на божничке, стояли медные иконки-складенки и висел черный восьмиконечный крест. Марья зажгла лампадку и встала на колени-молиться...
Анна проснулась от шороха молока в кринке: хозяйка, до глаз завязанная платком, цедила молоко через самодельное ситечко. Анна глянула сквозь ресницы и снова закрыла глаза. Надо полежать, подумать, что делать дальше, что говорить, как вести себя. Она прислушалась к дыханию Зародова, спутника по странствиям, младшего научного сотрудника краеведческого музея. Тот еще спал: дышал глубоко, размеренно. Еще по дороге в Макариху, в поезде, потом на пароходе и леспромхозовском катере, Анна сделала вывод, что спутник попался ей с нервами крепкими, непорчеными, и даже обрадовалась этому. Кто-то же должен в экспедиции быть всегда с трезвым умом, не терять рассудка и памяти. Зародов, как.все спокойные люди, был молчалив, неторопок и спать мог в любых условиях. Теперь же здесь, в Макарихе, это немного раздражало Анну. Нужно думать, что делать дальше, а он спит, как сурок. То, что они напридумывали и напланировали по дороге, сейчас ей показалось никуда негодным. Да, материалы Никиты Евсеича Гудошникова есть, вон они лежат, в рюкзаке, бережно завернутые в полиэтилен и спрятанные в кожаную папку. И в материалах есть все: списки старообрядцев, имеющих рукописные и старопечатные книги, списки названий тех книг, названия сел, деревень, где есть кержаки, схемы, как пройти в дальние, таежные скиты, и еще много чего, но что же делать дальше? Вот ходит и хлопочет по хозяйству, Марья Егоровна Белоглазова, отмеченная Гудошниковым особо. Марья - жена бывшего наставника старообрядческой общины, погибшего в войну. И книг за ней числится - полный круг чтения, то есть более сорока. Самое ценное - рукописный сборник четырнадцатого века, другой "помоложе", но с текстом "Сказания о Мамаевом побоище" интересной редакции, есть три книги федоровской печати... Все есть и у кержаков, и у Марьи Белоглазовой, но видит око, да зуб неймет.
Вот Марья Егоровна в горницу ушла, и занавески сомкнулись за нею. Что там, за ними?.. Вот, слышно, шепчет что-то... Анна чуть повернула голову, прислушалась.
- ...денно и нощно молюсь по тебе - убиваюсь. Не водой умываюсь - слезами горючими. Докричусь я тебя, дошепчусь, моя кровиночка, и прозреешь ты, и развеешь смуту на душе своей да вспомнишь о матери-горемычнице. Все глаза выплачу, все слова выскажу, ослепну-оглохну и сердцем сотлею, а молить тебя не перестану. И да долетит молитва моя к сердечку твоему и уму твоему. И да по воде пойду к тебе, аки посуху, по земле пойду-ноги до колен изношу - лишь одним глазком на тебя глянуть, словечко бы твое услыхать. Где ни на есть ты - заклинаю: вспомни! Вспомни матерь свою! Вспомни и приди, иль отзовись хотя б, иль посулись прийти. И да успокой ты мое сердушко, хоть молвою, что живой ты и жить еще будешь... Нет мне смерти без тебя, нет мне жизни без тебя, Тимофеюшка-а-а...
Анне почудилось, будто эхо где-то отозвалось - а-а-а! - отозвалось голосом чистым и высоким. Непонятно было: то ли молится Марья Егоровна, то ли плачет.
- Во одно небо с тобой глядим, от одного солнышка греемся, по одной земле ходим, а нет нам встречи-свидания. Разлучила-развела нас судьбинушка, ровно матери ты знать не знал, а я - сыночка своего видеть не видывала. Что за времечко такое нагрянуло, господи! Дети гнездышка родного не помнят, не тоскует их сердечко по дому, будто у зверей лесных...
Ком подкатил к горлу. "Плачет, - подумала Анна. - По сыну плачет". Вчера вечером они с Зародовым толком-то и рассмотреть хозяйку не успели, хотя стояли над Макарихой белые ночи и в избе без лампы было светло. Марья Егоровна ходила, завязанная темным платком по брови, и даже возраста ее было не определить. То ли сорок лет, то ли все семьдесят... Но плач хозяйки был особенный, бесслезный, из тех самых плачей, которые они еще в студенчестве записывали на фольклорной практике. Однако там старушки не плакали, а просто пересказывали тексты, да еще посмеивались: экое занятие - старые песни собирать, и на что только? Голос Марьи Егоровны царапал сердце, и подступала какая-то тихая тоска одиночества. Вспомнилась мать, еще не старая женщина, но уже с горькой складочкой на губах, какая появляется у всех матерей, проводивших своих детей из дому в большой мир пусть и не навсегда, но надолго. Вот ведь как получилось: пока бегали с оформлением документов экспедиции, пока "добывали" материалы Гудошникова, ушла прорва времени, и Анна не успела съездить домой-в маленький шахтерский городок. А это почти рядом, три часа на поезде... Надо хоть письмо написать отсюда, пускай мать не волнуется.
- Уж и звериное сердце бы растаяло, как я молю тебя, Тимофеюшко, уж и звериное сердце бы услышало да откликнулось...
Анна приподняла голову от подушки и глянула на Зародова. Тот лежал на лавке, заложив руки за голову, и смотрел в потолок, крашенный зеленой краской и потемневший от времени.
- Вставать? - одними губами спросил Зародов, косясь на дверной проем горницы.
- Только тихо, - предупредила Анна.
Задоров осторожно спустил ноги с лавки и на цыпочках прошел к порогу за сапогами. Еще в городе Зародову было поставлено условие: подчиняться Анне беспрекословно и исключительно во всем. Зародов, не моргнув, согласился.
- Тем лучше, - сказал он. - Значит, как в армии - говорит старшина: бурундук-птичка, следовательно, птичка.
Через минуту, обутый и одетый, Зародов сидел на лавке и тер кулаком припухшие от сна глаза.
- Как в разведке, - прошептал он Анне. - У меня такое ощущение, будто нас в тыл врага забросили. По тонкому льду ходим: чуть не так - и провал.
- Отвернись, разведчик, - сказала Анна и встала с постели. И только сейчас ощутила, как болят икры ног, ломит поясницу и шею. Тридцать километров отмахали вчера, а, может, и больше - кто мерил здешнюю дорогу?
- Поспали бы еще, - заботливо сказала Марья Егоровна, неожиданно появившись из горницы. - Время-то - солнышко токо встало.
- А кто рано встает-тому Бог дает, - брякнул Иван Зародов и глянул на Анну. - Мы с солнышком привыкли...
"Разговорился, - недовольно подумала Анна. - Сказано же было - молчать..."
Марья Егоровна ничего не ответила и даже не взглянула на Зародова.
- Коли помыться желаете, - во дворе у нас, - сказала она. - Летом-то мы на улице умываемся.
Пока они умывались, пока Марья Егоровна собирала завтрак в летней дощатой кухне, Анна сосредоточенно думала, как вести себя, что говорить, как объяснить, зачем пришли? Разработанный с Ароновым план и его наставления вдруг показались какими-то нежизнеспособными. Вроде все было правильно: не спешить, искать контакта, доверия у старообрядцев, на все вопросы напрямую не отвечать, чтобы оставалась какая-то загадка у них. Аронов предупреждал, что кержаки - народ проницательный и психологией владеют не хуже цыган, но вместе с тем доверчивы и где-то наивны. У хранителя все-таки опыт был. Как ни говори, три года ездил с Гудошниковым, кое-что посмотрел, кое-чему научился. О книгах заговаривать, лишь когда уже старообрядцы перестанут бояться нового человека, привыкнут, притрутся. Но когда это будет? И как не пропустить этот момент?
Чем больше думала Анна, тем сильнее и неожиданнее подступали страх и растерянность. В самом деле, будто в тылу врага... Больше всего смущало Анну то, что Марья Егоровна вообще ни о чем не спрашивала. Вчера они пришли поздно, отыскали избу Белоглазовых, постучались и были впущены без слов. Так же без слов их накормили, уложили спать, и сегодня утром продолжалось то же самое.
- Вот туто-ка колба моченая, - потчевала Марья Егоровна. - Для аппетиту хорошо. Оно, правда, пахнет после изо рта, да кто тут нюхать станет? Ешьте хорошенько, ешьте, а на меня не смотрите, я дома.
- Спасибо, спасибо, - кивала Анна и, чтобы скрыть растерянность, отважно черпала острую, терпко пахнущую чесноком колбу. Иван Задоров ел не спеша, часто поглядывая на своего начальника, словно бы спрашивая: а так ли я все делаю?
- Крепко ешьте, - приговаривала Марья Егоровна. - С дороги-то всегда ести хочется. Дорога-то, она не токо ноженьки мотает, а и кишки на кулак...
Ну хоть бы поинтересовалась - надолго ли в Макариху, куда путь держите или самый естественный вопрос: откуда про нее-то узнали, про Марью Белоглазову?
Успокаивало и оставляло надежду единственное - их приняли, угощают, ночлег дали. Не выставили за ворота, не побрезговали мирскими людьми, не побоялись "опоганить" избу и посуду чужаками - словом, не сделали того, чего больше всего опасалась Анна. Это успокаивало, но и обескураживало.
После завтрака они вышли во двор и, не сговариваясь, сели на вросшее в землю бревно у плетня. Над Макарихой перекликались запоздавшие петухи, где-то брюзжал трактор, и поднималось розовое, но уже горячее солнце. Марья Егоровна, убрав со стола, повязала другой платок и, не говоря ни слова, куда-то ушла, как будто так и надо, оставив непрошеных гостей в полной растерянности. Едва она скрылась за калиткой, Иван Зародов встал и расслабленно прошелся по двору.
- Товарищ начальник, какие указания будут?
- Будут-скажу, - недовольно бросила Анна и отвернулась. - Ждите.
- Я и так вам в рот заглядываю, - вздохнул Зародов. - Может, дров ей поколоть? Глядите, какая куча чурок. А? Я ведь в прошлом тимуровец.
- Помолчите, пожалуйста, - поморщилась Анна. - - Без ваших шуток тошно.
- Понял: бурундук - птичка, - сказал Иван и сел на место. - Кстати, а избу она не закрыла. Заходи и бери что хочешь... У них что здесь, другие социальные отношения?.. А я, пожалуй, дреману часок, - он прислонился к плетню и закрыл глаза. - Бабушка придет - пихнете...
Может, пойти, походить по деревне, размышляла Анна, с чего-то начинать надо, не в гости приехали, на работу. Зайти к начальнику лесоучастка, все-таки официальное лицо, может, он что подскажет? О Макарихе, поселке в сто дворов она кое-что уже знала. Капитан катера, на котором плыли двое суток от райцентра, говорливый мужичок, едва узнав, что молодая пара (их приняли за мужа и жену) едет в Макариху, вытаращил глаза и засвистел.
- Вас что же туда, за тунеядство? Иль по вербовке?
- По вербовке, - сказала Анна.
- Ну это еще ничего, - протянул капитан. - Кержакам понравитесь - на постой пустят. А туники в бараке живут. Веселый барак! Особенно в аванс и получку. Кержаки грозятся спалить его к едрене фене. А ведь и спалят!
На северной реке по-весеннему еще было холодно, в трюме, куда поместили Анну с Зародовым, не оказалось стекол в иллюминаторах, да и весь катер был битый, мятый, обшарпанный молевым лесом и видом своим походил на капитана. Но капитан все-таки душа-человек, позвал в рубку-единственное теплое помещение. Позвал и первым делом вынул из-под штурвала початую бутылку, отер рукавом горлышко, сунул Зародову:
- А ну-ка, парень, врежь!
Зародов глянул на Анну и сказал - не пью. Затем капитан расспросил - зачем да куда и догадливо изрек:
- Понял. Деньги делать поехали. Только ты, парень, сам запомни и бабе своей скажи: денег в Макарихе нету. Нынче ж реформа денежная. Старыми-то получали - ого! А на новые переложить?.. В лесу денег нету, в лесу мантулить надо. Не зря ж туников к нам на исправление присылают! - Анне разговаривать с ним не хотелось, впрочем, и капитан все время обращался лишь к Зародову, не замечая "бабу". Зародов же помалкивал, косясь на Анну.
- Да-а, - вдруг протянул капитан. - Гляди-ка, сколь нынче реформ! И деньги поменяли, и в космос человека запустили. Кержаки говорят, это все к концу света.
На исходе пути капитан, окончательно расположившись к попутчикам-пассажирам, неожиданно предложил:
- Вот что, господа вербованные. Нахаркайте вы на подъемные, что вам отвалили, не суйтесь в лес, там и без вас балду гоняют. А купите-ка вы пасеку колодок на десять, и года через три озолотитесь. Там вокруг Макарихи шелкопрядников и гарей тьма, медосбор - убиться легче. Кержаки там старыми деньгами избы обклеивали. Вы держитесь к ним поближе и на ус мотайте. У них, лешаков, ничего не пропадает. Летом мед, осенью орех, зимой пушнина, весной рыба. Умеют жить.
Вспомнив это, Анна усмехнулась. Может, и правда, завести пасеку? От мысли пойти к начальнику лесоучастка она тут же отказалась. Аронов инструктировал: как можно меньше ходите к местным властям, в некоторых случаях даже избегайте их. "Я, - сказал он, - не знаю, почему это так, но Гудошников никогда не обращался ни в райисполкомы, ни в сельсоветы, а милиционеров так вообще за версту обходил. Наоборот, казалось бы, ему сподручнее было действовать через местные власти. Он - герой гражданской войны, орденоносец, бывший комиссар, - кого хочешь убедил бы и помощи добился. Он же на протезе хромал десятки верст, а машины не просил..."
Вот она, Макариха, заповедное место Гудошникова. Судя по материалам, и был-то он здесь всего раз, правда, четыре месяца прожил. Но все равно, выходит, можно найти подход к старообрядцам. Он есть, он существует, только с какой стороны?
Дремавший Зародов вдруг выпрямился, смахнул пот со лба, выступивший под горячим солнцем.
- Так, озарило, - будничным голосом сказал он. - Хватит, начальник, ломать голову.
- Что еще? - поморщилась Анна.
- Будем использовать старый капитал. Вернее, чужой капитал, если пока своего не нажили. Нечего от бабушки скрывать. Надо ей заявить или намекнуть, что мы пришли от Гудошникова. Его-то она помнит! Наверняка помнит! И ей сразу все ясно, и нам полезно.
- Это уже неплохо, - оживилась Анна. - По крайней мере, первая подходящая мысль. А вы, Ваня, соображаете.
- Ну так, - пожал плечами Зародов. - Подчиненные иногда тоже кумекают, если их не зажимать. А вообще, мне во сне всегда хорошие мысли приходят.
- Тогда спите еще, - распорядилась Анна. - Хоть целые сутки.
- Это можно, - сказал Иван и снова привалился к плетню.
Однако поспать ему не дали. По-хозяйски отворив калитку, во двор вошел высокий, седобородый старик в рубахе навыпуск и валяной крестьянской шапке, несмотря на грядущий жаркий день. Он мельком глянул на пришлых, поздоровался и с ходу направился в избу. Через несколько минут старик вышел оттуда с тяжелым, на длинной ручке, колуном и, поставив одну из чурок на попа, стал колоть. Работал он неторопко, с прицелом, с глубоким придыхом в момент каждого удара, и белые поленья отлетали с веселым звоном. Расправившись с одной чуркой, он развернул другую, толстую, комлевую, примерился и развалил ее пополам, в три удара. В старике, а на вид ему было, пожалуй, за семьдесят, чувствовалась какая-то спокойная, без удали и молодцеватости, мощь. Он, как тяжеловоз, впрягшись в оглобли, тянул груз не спеша, размеренно, зато мог въехать на любую гору. Между тем куча дров росла на глазах, и Зародов не выдержал.
- Пойду помогу, - бросил он и добавил с поддевкой:
- С вашего позволения, конечно.
Иван подошел к старику и, выждав, когда тот расправится с очередным чурбаком, попросил с веселым задором:
- Ну-ка, дед, дай-ка мне размяться. Руки чешутся! Старик оперся ни колун, неторопливо оглядел Зародова.
- В сенях там еще один есть, - сказал он. - Токо немоченый, с черешка соскакивает.
- Ничего! - возразил Иван. - Клин поставим.
Мужики замахали колунами, старик по-прежнему размеренно, Иван - самозабвенно и азартно. Сидеть и смотреть было уже невмоготу. Анна подошла к мужикам и начала отбрасывать поленья, выхватывая их чуть ли не из-под колунов. Простая крестьянская работа неожиданно сблизила их, и, еще не обмолвившись ни единым словом со стариком, Анна вдруг ощутила доверие к нему и даже какое-то притяжение. Через полчаса уже казалось, что в Макарихе они давно, и что не первый раз они вот так близко встречаются с этим стариком, и бесплодные вопросы, мучившие Анну все утро, будто отступили и потеряли прежнюю остроту. Даже боль в суставах прошла.
Тяп, тяп - стучал Зародов, стараясь угодить в одно место.
- Г-гах! - выдыхал старик, и шапка подпрыгивала на его голове.
Они были под стать друг другу, Иван даже пошире в плечах, оба длиннорукие, прямые. Правда, Зародов сильно потел, волосы размещались сосульками, тогда как на старике и капли не выступило. Он только раскраснелся, побагровел, отчего белая лохматая борода казалась еще белее.
"Хорошо, все хорошо! - про себя восклицала Анна, отшвыривая дрова и переворачивая мужикам чурки. - Пусть все идет так, как есть. Так, как есть".
Страницы: 1 2 3 [ 4 ] 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
|
|