чем-нибудь думать (о чем именно мне было все равно), но безуспешно. Я не мог
даже разобрать, где море, а где небо, так как горизонт у меня перед глазами
плясал словно с перепою. Несмотря на свое беспомощное состояние, я все же
узнал ленивого джентльмена, который стоял передо мной; на нем был синий
костюм моряка, на голове - клеенчатая зюйдвестка. Но в тот момент я
настолько плохо соображал, что хотя и узнал его, однако не мог отделаться от
впечатления, которое произвела на меня его морская одежда, и, помнится,
упорно называл его "лоцманом". После этого я снова на некоторое время впал в
беспамятство, а когда очнулся, обнаружил, что он исчез и на его месте стоит
кто-то другой. Эта новая фигура дрожала и расплывалась перед моими глазами,
словно отражение в кривом зеркале, но я узнал в ней капитана; и так
ободряюще действовал на всякого самый его вид, что я попытался улыбнуться, -
да, даже тут попытался улыбнуться. По его жестам я видел, что он обращается
ко мне: он корил меня за то, что я стою по колено в воде (как это случилось
- право, не знаю), но прошло немало времени, прежде чем я уразумел смысл его
жестикуляции. Я хотел поблагодарить его, но из этого ничего не вышло. Я
сумел лишь указать на свои сапоги - или на то место где, по моим
предположениям, они должны были находиться, - и выговорить жалобным голосом:
"Подметки пробковые"; при этом, как мне потом рассказывали, я попытался
сесть в воду. Видя, что я невменяем и внушать мне что-либо бесполезно, он
великодушно отвел меня вниз.
раз, как меня уговаривали что-нибудь съесть, я переживал такие муки, которые
можно сравнить лишь с муками утопленника, возвращаемого к жизни. Один
джентльмен, находившийся на борту нашего судна, имел ко мне рекомендательное
письмо от нашего общего друга из Лондона. В то утро, когда подул лобовой
ветер, этот джентльмен послал мне письмо вместе со своей визитной карточкой,
и я долго страдал при мысли о том, что он, вероятно, вполне здоров и по сто
раз в день ожидает моего появления в кают-компании. Мне он представлялся
одною из тех словно литых фигур, которые, надувая красные щеки, зычным
голосом спрашивают, что за штука морская болезнь и действительно ли она так
неприятна, как говорят. Эта мысль поистине терзала меня, и, кажется, никогда
я не испытывал такого чувства беспредельной благодарности и величайшего
удовлетворения, как в ту минуту, когда услышал от судового врача, что он
только что поставил упомянутому джентльмену большой горчичник на живот. Я
считаю, что мое выздоровление началось с того момента, как я получил это
известие.
ветер, который поднялся как-то на закате, когда мы уже дней десять были в
море, и, все набирая силу, дул до самого утра; он утих всего на какой-нибудь
час незадолго до полуночи. Но в неестественном спокойствии воздуха в этот
час и в последующем нарастании шторма было что-то столь грозное и
непостижимо зловещее, что я почти почувствовал облегчение, когда он
разразился с полной силой.
бурному морю. "Неужели может быть еще хуже?" - Я часто слышал этот вопрос,
когда все кругом куда-то скользило и подскакивало и когда казалось просто
невероятным чтобы что-либо плавучее могло вынести больший напор и не пойти
ко дну. Но даже при самом живом воображении трудно себе представить, как
треплет пароход в разбушевавшемся Атлантическом океане в бурную зимнюю ночь.
Рассказать, как волны бросают его на бок, так что верхушки мачт погружаются
в воду, и не успевает он выпрямиться, - его швыряет на другой бок, а потом
вдруг гигантский вал ударяет в борт с грохотом сотни пушек и отбрасывает его
назад и тогда он останавливается, сотрясаясь и вздрагивая словно оглушенный
ударом, а затем с яростным биением своего механического сердца бросается
вперед, подобно обезумевшему чудовищу, и рассвирепевшее море снова
обрушивается на него, бьет, валит, сокрушает; рассказать, как гром и молнии,
град и дождь, и ветер вступают в яростную борьбу за него, как стонет каждая
доска, визжит каждый гвоздь и ревет каждая капля воды в бескрайном океане, -
все равно что ничего не рассказать. Назвать это зрелище в высшей мере
грандиозным, ошеломляющим и жутким, - все равно что ничего не сказать. Этого
не выразить словами. Этого не охватить мыслью. Только во сне можно вновь
пережить такую бурю во всем ее неистовстве, ярости и страсти.
положении, что даже в тот момент понимал всю его нелепость не хуже, чем
сейчас, и так же не мог удержаться от смеха, как в любом другом эабавном
случае, когда все располагает к веселью. Около полуночи нас качнуло на такой
волне, что вода хлынула в люки, распахнула двери наверху и с ревом и
грохотом ворвалась в дамскую каюту к несказанному ужасу моей жены и одной
маленькой шотландки, которая, кстати сказать, незадолго перед тем послала к
капитану стюардессу с запиской, вежливо прося его тотчас распорядиться,
чтобы на каждой мачте, а также на трубе были установлены стальные
громоотводы: тогда можно будет не бояться, что в судно ударит молния. Обе
дамы, а также и горничная, о которой уже упоминалось выше, находились в
каком-то пароксизме страха, и я просто не знал, что с ними делать;
естественно, я подумал о каком-нибудь подкрепляющем или успокоительном
средстве, но в тот момент мне не пришло в голову ничего лучшего, чем коньяк
с горячей водой, и я незамедлительно наполнил этой смесью стакан. Стоять или
сидеть, ни за что не держась, было невозможно, женщины забились в уголок
большого дивана - сооружения, тянувшегося во всю длину каюты, - и,
уцепившись друг за друга, ежеминутно ожидали, что вот-вот пойдут ко дну.
Едва я подошел к ним со своим целебным средством, чтобы дать питье ближайшей
страдалице, присовокупив к нему несколько слов утешения, как обе дамы, к
ужасу моему, вдруг медленно покатились в другой конец дивана. Когда же я,
пошатываясь, добрался до этого конца и снова протянул стакан, судно снова
накренилось, и они покатились обратно, а мои добрые намерения разлетелись в
прах! Мне кажется, я не меньше четверти часа гонялся за ними вдоль дивана и
ни разу не сумел настичь; а когда, наконец, мне это удалось, коньяку в
стакане осталось не более чайной ложки. Для полноты картины необходимо
указать, что сам незадачливый преследователь был смертельно бледен от
морской болезни, не брит и не чесан с тех пор, как покинул Ливерпуль, а вся
его одежда (не считая белья) состояла из толстых суконных брюк, синего
пиджака, когда-то восхищавшего Ричмонд на Темзе*, и одной ночной туфли при
полном отсутствии носков.
улежать в постели можно было, лишь став настоящим акробатом, а выбраться из
нее иначе, как вывалившись на пол, - просто невозможно. Но никогда еще не
доводилось мне видеть такой бесконечно унылой и безнадежной картины, как та,
что открылась моему взору в полдень, когда меня буквально вышвырнуло на
палубу. И океан и небо были одинаково безотрадного, тусклого, свинцового
цвета. Даже за окружавшей нас унылой пустыней глазу не открывалось никаких
перспектив, так как волны вздымались горами и горизонт сжимал нас, словно
большой черный обруч. Если бы это зрелище наблюдать с воздуха или с
какого-нибудь высокого утеса на берегу, оно несомненно казалось бы
величественным и грандиозным, но с мокрой и колеблющейся под ногами палубы
оно вызывало лишь головокружение и тошноту. Во время ночного шторма
спасательная лодка от удара волны раскололась, как грецкий орех, и теперь
висела, болтаясь в воздухе какой-то беспорядочной охапкой досок. Деревянный
кожух, защищавший гребные колеса, был начисто снесен, и они вертелись,
оголенные и ничем не прикрытые, разбрасывая во все стороны пену и обдавая
палубы фонтанами брызг. Труба побелела от налета соли; стеньги убраны;
поставлены штормовые паруса; весь такелаж, мокрый и обвисший, спутан и
перекручен, - словом, картина такая мрачная, какая только может быть.
где, помимо нас с женой, было еще только пятеро пассажиров. Во-первых, уже
известная нам маленькая шотландка, ехавшая к мужу, который обосновался в
Нью-Йорке три года назад. Во-вторых и в-третьих, честный молодой йоркширец,
связанный с какой-то американской фирмой; он тоже проживал в Нью-Йорке и
теперь вез туда свою хорошенькую молодую жену, с которой обвенчался всего
две недели назад, - лучший образец миловидной английской фермерши, какой я
когда-либо видел. В-четвертых, в-пятых и в-последних, - еще чета, тоже
молодожены, судя по нежностям, которые они непрестанно расточали друг другу.
Про них могу сказать лишь, что их окутывала некая таинственность и что они
походили на двух беглецов; дама тоже была очень привлекательна, а джентльмен
имел при себе больше ружей, чем Робинзон Крузо, носил охотничью куртку и вез
с собой двух больших собак. Припоминается мне еще, что этот джентльмен
пробовал лечиться от морской болезни горячим жареным поросенком и крепким
элем и принимал это лекарство с поразительным упрямством изо дня в день
(лежа в постели). К сведению интересующихся могу добавить, что оно явно не
помогало.
несчастные, мы к полудню обычно кое-как добирались до этой каюты и ложились
на диваны, чтобы немного прийти в себя; в эту пору капитан заходил к нам
сообщить о направлении и силе ветра, о скорости передвижения судна и так
далее, и выразить искреннее убеждение в том, что завтра ветер переменится
(на море погода всегда обещает завтра стать лучше). Больше ему нечего было
нам сообщить, так как солнце не показывалось, а значит вести наблюдения было
невозможно. Впрочем, довольно будет описать один наш день, чтобы дать
представление обо всех остальных. Вот это описание.
если нет, - дремлем или беседуем. В час звонит колокол, и вниз спускается
стюардесса, неся дымящееся блюдо жареного картофеля и другое - с печеными
яблоками; она приносит также студень, ветчину и солонину или окутанное паром
блюдо с целой горой превосходно приготовленного горячего мяса. Мы
набрасываемся на эти лакомства; едим, как можно больше (у нас теперь
отличный аппетит), и как можно дольше задерживаемся за столом. Если в печке
загорится огонь (а иногда он загорается), все мы приходим в наилучшее
настроение. Если же нет, - начинаем жаловаться друг другу на холод, потираем
руки, кутаемся в пальто и накидки и до обеда снова укладываемся подремать,
поговорить или почитать (опять-таки, если достаточно светло). В пять снова