После этого Агния Петровна с детьми уехала из Киева и поступила к фабриканту
Юлию Генриху Циммерману, который открыл в Лопахине одно из своих "депо".
Дом, в котором помещалось "депо", принадлежал Циммерману, и за свою квартиру
Агния Петровна тоже платила ему.
стеклянная трубка, о которой Андрей сказал, что это яд кураре и что одной
капли этого яда достаточно, чтобы отравить сто семьдесят шесть человек. А
сто семьдесят седьмой уже не умрет, но на всю жизнь останется инвалидом. Тут
же он добавил, что, вероятно, это вранье и что в данном случае Митя врет "из
желания порисоваться". Я не знала, что такое "желание порисоваться" и
решила, что Митя просто хочет, чтобы его нарисовали. Таким образом, от меня
надолго ускользнула таинственная связь между ядом кураре и этим невинным
желанием.
голова какого-то старика с острой бородкой и разлетающимися бровями.
опере "Фауст". На лысой голове Мефистофеля, на бородке и даже на носу было
множество надписей и изречений - некоторые очень странные и запомнившиеся
мне навсегда. На носу было написано: "Гений или безумство!" Я спросила у
Андрея, что такое гений, и он ответил, что гений - это, например,
Шнейдерман.
красная. Обои, гардины, кушетка с двумя низенькими пуфами по бокам, ковер
над кушеткой, абажур на толстых шнурах - все было красное или розовое, но
розовое лишь потому, что выгорело на солнце. Это было устроено очень давно и
не для Агнии Петровны, а для ее сестры, которая никак не могла выйти замуж.
По мнению Андрея, у нее была "отталкивающая внешность". Но на фоне этой
красной комнаты ее внешность уже не так отталкивала, так что в конце концов
один пожилой ветеринарный врач сделал ей предложение. И сестра уехала, а
комната так и осталась красной. Андрей сказал, что если в эту комнату
поместить быка, он сначала взбесится, а потом увидит, что абсолютно все
красное, и станет смирным, как теленок.
Петровны, дядя Павел, который так напугал меня, когда я очнулась. Он был
больной и очень старый, чуть не на двадцать пять лет старше Агнии Петровны.
Это он постоянно скрипел пером и бормотал за стеной. Но когда я
присмотрелась к Нему, мне показалось, что он не такой уж страшный. Стуча
своими двумя палками, согнувшись пополам, он ходил по дому.
писал, и стоило заглянуть к нему в комнату, чтобы убедиться в том, что это у
него получалось прекрасно. Вся комната была завалена бумагой, исписанной
отчетливым мелким почерком - каждая буква отдельно. Под столом, на окнах, на
шкафу - всюду лежали журналы, из которых торчали закладки. Он писал "труд",
как сказал мне Андрей.
выдвижной скамейкой для ног, столик для курения, висевшая над постелью
выцветшая малиновая скатерть, оклеенная голубыми раковинками туфля для часов
и очень много фотографий, на которых была одна и та же красивая дама - то в
бархатном платье с длинным шлейфом, то в шлеме и латах, то в русском
национальном костюме. Сам доктор тоже был снят - еще совсем молодой, с
бородой и усами, в цилиндре и в белом жилете. В комнате было два окна с
широкими подоконниками. На одном стоял прибор, о котором Андрей сказал, что
это микроскоп, вроде подзорной трубы, но подзорная труба увеличивает в сто
раз, а микроскоп - в тысячу. На другом подоконнике было много стеклянных
трубочек, заткнутых ватой, и в старом, треснувшем стакане постоянно лежало
что-нибудь заплесневелое - кусочек сыру или апельсинная корка. В комнате
всегда немного пахло плесенью, и от самого Павла Петровича - тоже.
Иногда доктор играл на ней, и тогда фисгармония начинала вздыхать, как будто
она была живым существом, которому нужно было набрать воздуху, чтобы не
задохнуться.
СКОРО ДОМОЙ
которую она надевала только по праздникам или когда шила у Батовых - был в
Лопахине такой богатый купеческий дом.
говорить о забастовках на кожевенном или о том, что в Германии тоже голод,
так что запрещено крахмалить белье, и Вильгельм II лично приказал чистить не
сырой, а вареный картофель. Вообще что-то изменилось в маме за те дни, что я
лежала у Львовых. Казалось, она была еще чем-то глубоко расстроена - не
только тем, что случилось со мной.
Андрей дал мне книгу "Любезность за любезность", я читала ее каждый день и
каждый день узнавала такие вещи, которые прежде не могли мне даже
присниться.
совать в рот не сбоку, а острым концом. Подливку не только нельзя было
вылизывать языком, как я это делала постоянно, но даже неприличным считалось
подбирать ее с тарелки при помощи хлеба. Пока девушка не замужем, она, по
возможности, не должна выходить со двора одна или с двоюродным братом.
Нельзя было спросить: "Вам чего?", а "Извините, кузина, я не поняла" или:
"Как вы сказали, дедушка?" В спальне молодой девушки все должно,
оказывается, дышать "простотой и изяществом". С родителями - вот это было
интересно! - следовало обращаться так же вежливо, как и с чужими. Дуть на
суп нечего было и думать, но зато разрешалось тихо двигать ложкой туда и
назад для его охлаждения.
девушка должна быть "добра без слабости, справедлива без суровости,
услужлива без унижения, остроумна без едкости, изящно-скромна и
гордо-спокойна".
крахмальном воротничке сидит и читает газету; дети тоже сидят и молчат,
потому что за столом, кроме "мерси", дети не должны произносить ни слова;
никто не сопит, не зевает, не хлебает громко и не дует на суп. Вдруг
приносят телеграмму: неприятное известие - мы разорены. Я читаю и остаюсь
изящно-скромной и гордо-спокойной.
почти полгода я не могла двинуть ни рукой, ни ногой, не вспомнив прежде, что
советует по этому поводу "Любезность за любезность".
забыть свою прежнюю жизнь.
простояла на коленях за пятнышко на столовом ноже. Это были поздние
возвращения домой, сперва очень страшные и тоскливые, а потом привычные и
все-таки страшные, особенно когда я поднималась на Ольгинский мост и картина
бедного посада, раскинувшегося между рекой и полем, издалека открывалась
передо мной. По крутой обледеневшей лестнице я спускалась на набережную, и
голые, черные тополя встречали меня глухим звоном ветвей.
Валуева" (как было написано на доске у ворот), в деревянном двухэтажном доме
с такими тонкими перегородками, что мы с мамой привыкли шептаться, хотя нам
нечего было скрывать от соседей. Как я ни была мала, но уже тяготилась
знанием всего, что каждый час происходило в доме.
возвращаясь после уроков, нарочно проходила мимо меня со своей круглой
заячьей муфточкой на шнурах, муфточкой, которая так нравилась мне, что один
раз мне даже приснилось, что я ее съела. Лелька была дочерью хозяина и
училась в прогимназии Кржевской.
"А, черт с тобой!" - высокий гимназист в сдвинутой на лоб фуражке направил
на меня револьвер.
я о том, что пройдут две или три недели, и все это - трактир Алмазова,
тополя, мамин шепот и ее непонятные слезы по ночам - все начнется снова, а
то, что я увидела и узнала в "депо", так и останется в "депо" навсегда. И
больше всего я жалела, что не будет наших удивительных разговоров с Андреем.
конечно, не подавала виду и, когда он входил, всегда оставалась
"гордо-спокойной". Книги, стянутые ремешком, летели на пол, он усаживался в
кожаное кресло и сразу начинал говорить. Когда я рассмотрела его, он
оказался довольно плотным мальчиком с широкими плечами и широкой грудью. Но
первое впечатление медлительности, пристального внимания и озабоченности
чем-то таким, что для других людей не представляет интереса, сохранилось и
даже стало сильнее.
был озабочен главным образом Митиными делами.
однажды, - потому что он уверен, что скоро будет революция, и после
революции могут стать совершенно другие законы. У них в классе есть один
монархист.
молчать". Я промолчала.
монархист - один Катык. Знаешь "Гильзы Катыка"? Но это тоже вранье. Просто
он хочет отличаться хоть чем-нибудь от других.