наш потолок, в нашей казарме... всенепременнейше рухнет...
Раз-два-три... Раз-два-три...
маршируем на месте и песню орем. Отрабатываемся. Спрашиваем только:
прослужил на флоте больше, чем я прожил, уцелел каким-то чудом и на этом
основании петь любил.
полно всякой мимики; эта мимика устремляется вверх и, дойдя до какой-то
эпической точки, возвращается вниз - ать-два, ать-два! Глотка луженая, в
ней - тридцать два зуба, из которых только тринадцать - своих.
Хоть всю жизнь... служить в военном флоте...
песни пелись флотом, задорные и удивительные. Вот послушайте, что мы
пели в полном уме и свежем разуме:
Северный флот... Северный флот... Северный флот... не подведет. . .
остального - это, извините, к автору.
экипаже, еще хорошо живется. Грех жаловаться. Мы хоть и в воскресенье
уродуемся, но все же все это происходит до обеда, и нас действительно
домой отпускают, если мы поем прилично, а вот за стенкой у нас живет
экипаж Чеботарева - "бешеного Чеботаря", вот там - да-а! Там - кино.
Финиш! Перед каждым смотром, каждое воскресенье, они, независимо от
качества пения, поют с утра и до 23-х часов. В 23.00 - доклад, и в 23.30
- по домам!
часов утра, будьте любезны, - опять в ствол. Вот где песня была! Вот где
жизнь! И койки у нас за стенкой дрожали и с места трогались, когда через
переборку звенело:
очереди. Петь сейчас будем. На зачет.
мясо.
тридцать.
петь - неизвестно.
казарму. А нас третий раз крутят. Не получается у нас. Не идет песня. В
казарме получалась, а здесь - ни в какую.
споет нормально! - сказал и тоже исчез.
Лицо у него белое.
говорю! Отставить. Рав-няй-сь! Смир-но! Ша-го-м! Марш!.. Песню!..
Запе-вай!
идешь.
за-певай!
глазах стоят слезы.
Только злое дыхание и - все.
поем? Учтите, не споете как положено, не уйдем с плаца. Всем ясно?!
Напра-во! Рав-ня-сь! Смир-но! С места... ша-го-ом... марш! Песню...
запе-вай!
тук, - да дыхание. Какое-то время так и идем. Потом штурман густым
голосом затягивает:
зато на все лады.
казарму. Набыченный старпом идет рядом. Тук-тук, тук-тук - тукают в
землю деревянные ноги, и до самых дверей казармы несется:
не сидели ночью на заборе, и вам не узнать, не почувствовать, как
хочется по ночам жить, когда рядом в кустах шуршит, стучит, стрекочет
сверчок, цикада или кто-то еще. У ночи густой, пряный запах, звезды
смотрят на вас с высоты, и луна выглядывает из облаков только для того,
чтоб облить волшебным светом всю природу; и того, на заборе, - волшебным
светом. А вдоль забора трава в пояс, вся в огоньках и искрах, и огромные
копны перекати-поля, колючие, как зараза.
деревянность Буратино, даже не подозревал, что ночью на заборе может
быть так хорошо. Он сидел минут двадцать, переодетый в форму
третьекурсника, в надежде поймать подчиненных, идущих в самоход.
объятия, прижала его, как сына, к своей теплой пруди, и он почувствовал
себя ребенком, дитем природы, и незаметно размечтался о жизни в шалаше
после демобилизации. Утро. Роса. Трава, тяжелая, спутанная как волосы
любимой. Туман, живой, как амеба. Удочка. Поплавок. Дальше бедное
флотское воображение Буратино, до сих пор способное нарисовать только
строевые приемы на месте и в движении, шло по кругу: опять утро, опять
трава, кусты...
сова на насесте, и закрутил тем, что у других двуногих называется
башкой. На забор взбиралось, кряхтело и воняло издалека. В серебряном
свете луны мелькнули нашивки пятого курса.
облитый лунным светом, похожий там, где его облило, на Алешу Поповича, а
где не облило - на американского ковбоя
стоп-кадре, и вскинул ладонь ко лбу. Теперь в облитых местах он был
крупно похож на Илью Муромца, высматривающего монгола
деревянным ушам ладошками с обеих сторон. Хлоп! Так все мы в детстве
играли в ладушки.
кудахнулся, пролетев до дна копну перекати-поля. А ког-а он пришел в
себя, среди тишины, в непрерывном колючем кружеве, он увидел луну. Она
обливала.
- Командир - лысоватый, седоватый, с глазами навыкате - уставился на
только что представившегося ему, "по случаю дальнейшего прохождения",
лейтенанта-медика - в парадной тужурке, - только что прибывшего служить