хвати грамм двести - и дело. Мне нельзя, а тебе чего?
дорога, и к вечеру все рельефнее проступали пространства вокруг, краски
менялись и густели, и у Василия, раньше никогда не замечавшего ни леса, ни
поля, ни неба вокруг, сейчас от каждого поворота дороги, открывавшей
глазам еще что-то новое, все тяжелело сердце, он с жадностью чего-то ждал,
словно впервые видел этот мир. Степан, чувствуя это его состояние,
старался не смотреть на него, ему вначале тоже было неловко и не по себе,
но спокойный бег сильной, послушной машины и хорошая дорога придавали ему
уверенность, и он, тоже бывший крестьянин, лишь однажды позволил себе
скользнуть душой по размокшему сверху, почти парившему пятну чернозема.
неожиданно сказал Василий. - Добраться бы.
только.
будем, - заверил Василий и опять надолго замолчал, лишь оба одновременно
проводили глазами сизоватую чайку с белой грудью, с резким криком
прометнувшуюся через дорогу почти перед самой машиной, и Василий опять
почувствовал сладкую, тягучую тоску, хотелось выскочить из машины, пойти
куда глаза глядят весенним полем, утопая в грязи, шлепая по весенней воде,
пойти прямо в слепящее солнце, чтобы ощутить буйство жизни и понять, что
ты еще жив и что в тебе еще много вот этой хмельной жажды на что-то
надеяться и чего-то лучшего ждать и верить...
россыпью прошивали синее хрустальное небо, задумавшийся, давно молчавший
Василий, случайно взглянув вперед и в сторону, сильнее вжался спиной в
подушку сиденья.
разбросанные крыши изб, трубы над ними, массивно выделявшиеся в редкой,
сквозной и колеблющейся паутине деревьев, - ветер, что ли, поднимается.
Эх, смотри, чего-то зажало, - с неловкой усмешкой пожаловался он,
притискивая ладонью левую сторону груди.
на отвод, бережно покачивая кузовом, проползла по набитой еще, с
оледенелыми колеями дороге в сторону от бетонки, и уже минут через десять
Василий указывал, куда, к какой избе подворачивать. И его, и шофера
поразило прежде всего абсолютнейшее безлюдье: десятка два или чуть больше
изб, вытянувшихся в два неровных ряда, и старые, кряжистые ракиты,
купавшие свои тонкие, с уже начинавшей просвечивать живой прозеленью
вершинные ветви в синеве предвечернего неба, были чем-то одним целым, но
ни одной живой души не было видно, ни одного живого звука не слышалось,
что-то непонятное, пугающее и высшее было в этом безлюдье, и оба это
почувствовали.
заброшенный мир. - Поди, как на другой планете...
избы, слегка припавшей с фасада на правый угол, на прогнувшиеся ворота, на
намет еще не растаявшего пласта снега на высоком крыльце, и то, сколько он
вложил в это подворье труда и заботы, вернувшись молодым щеголеватым
сержантом из армии, и то, что именно в этот дом он привел Валентину и
через год она именно здесь родил а ему сына, нерасторжимо связывалось с
тем, что стояло в кузове еще не остывшей, разгоряченной после долгой
дороги машины, теперь у него на глаза уже наворачивались скупые слезы, и
он, чтобы Степан случайно не заметил их, торопливо отвернулся, он теперь
ничего не видел перед собой и дрожащими руками долго не мог ухватить и
выудить из пачки папиросу. Наконец закурил и втянул в себя горьковатый и
злой дымок, муть в глазах стала рассеиваться, и он от неожиданности
заморгал. Перед ним стояло пригнувшееся, низенькое существо с невероятно
толсто замотанной головой, сморщенное личико с пытливыми маленькими
глазами жило и таилось в глубокой нише, образованной, вероятно, из
множества всевозможных платков и шалей. Василий понял, что перед ним одна
из вырубковских старух, и поздоровался.
звонко. - А я слышу: машина грохочет, слышу, вроде близко куда
подворачивает. Дай, думаю, оденусь, выгляну, кто ж это такой в вечернюю-то
пору? К нам, почитай, за всю зиму никто не заглядывал, привезут с
центральной усадьбы хлеба дня на три, мы себе и живем. Что ж ты, Василь
Герасимович, - указала старуха на машину, - вроде не к поре.
обрадованно закивала:
родня не признает.
хоронить, значит, привез... вот так.
несколько раз перекрестилась на машину, яркое, начинавшее глохнуть солнце
все низилось и низилось, уже несколько раз принимались кричать грачи,
усеявшие вершины старых тополей и ракит. Бабка Пелагея предложила
поставить покойницу у нее, у нее-де и топлено, говорила она, и святая
книга есть, старухи соберутся на ночь, почитают, но Василий заупрямился,
заявив, что в последнюю дорогу мать должна отправиться из своего угла, и
бабка Пелагея опять перекрестилась, и, чуть помедлив, все принялись за
дело. Счистили снег с крыльца, открыли дверь в сени, затем в избу,
натаскали дров и затопили печь на кухне, слегка протопили и в горнице и
уже только затем внесли и поставили покойницу, после этого и Василия, и
Степана из горницы вытеснили и закрыли за ними двери. В горнице для
какого-то своего таинства осталась бабка Пелагея и ещз человек пять
старух, сошедшихся со всех Вырубок, одна другой древнее, одна другой
немощнее, но теперь объединенных одним важным делом, и Василий, уже
начинавший чувствовать усталость после всех передряг и волнений, лишь
подбрасывал по их просьбе дрова в печь, чтобы согреть воду. Пока еще было
светло, Василий побродил по запустелому подворью, слазил в погреб, достал
картошки, соленых огурцов, капусты, моченых яблок, прихватил с собою банку
грибов - все это было заботливо припасено матерью еще с осени, пока
старухи обряжали покойницу, Василий при помощи Степана успел начистить и
сварить картошки и соорудить здесь же, на кухне, на небольшом столике,
накрытом старенькой, с прорезанной в одном месте клеенкой, нехитрый ужин.
Василий поставил на стол, среди огурцов, капусты и моченых яблок, две
бутылки водки и несколько граненых стаканчиков, хранившихся у матери в
настенном шкафчике. Старухи еще возились в комнате над покойной, и Василий
со Степаном молчаливо выпили и поели горячей картошки с соленым1Ргрибами и
огурцами, от тепла начинал проходить нежилой, застоявшийся дух, а в
небольшое окно над столом безглазо пялилась сгустившаяся до мрака синь,
перешедшая скоро в звонкую темень. Ветер усиливался, начинал жить и на
чердаке, где все чаще и беспорядочнее погромыхивало железо, и в самих
стенах дома, после каждого особенно сильного удара густого и теплого
весеннего ветра в них слышалось какое-то слабое потрескивание, шуршание, и
Василий, сидя за столом, устало привалившись спиной к стене, чувствовал
этот безжалостный и размашистый ветер.
двери в горницу распахнулись и бабка Пелагея широким жестом пригласила их
войти. Василий и Степан торопливо опустили обратно на стол уже зажатые в
ладонях стаканчики, Василий, как и положено, вошел в горницу первый, за
ним Степан, и оба остановились шагах в двух от покойницы, теперь как-то
неуловимо переменившейся, как бы ставшей еще более успокоенной и
посветлевшей лицом. В руках у нее, сложенных на груди, теплилась тоненькая
свечка, на лоб был наложен венок с молитвой, крохотный язычок пламени жил
над старенькой лампадкой в углу перед одинокой иконой Ивана-воина - из
рассказов матери Василий знал, что этой иконой его мать и отца
благословили в день свадьбы, и поэтому мать всю жизнь ею очень дорожила, и
еще пуще уже после войны, когда пришла похоронная на отца. Все фотографии
на стенах и зеркало в дверце шкафа были завешены чем-то темным, а
изголовье гроба окаймляли несколько еловых ветвей. Пристроившись в ногах у
покойной, одна из старух, в очках с невероятно толстыми стеклами, ни на
что больше не обращая внимания, нараспев читала затертый псалтырь, Василий
этой старухи не знал, но ему объяснили, что это святая монашенка Андриана,
остановившаяся на постоянное житье в Вырубках еще в позапрошлом году,
проживавшая вместе с бабкой Анисихой и из-за отсутствия попа ездившая
читать на похороны по всем окрестным селам. Василий и Степан робко
постояли, послушали и вернулись на кухню. К ним присоединились
освободившиеся от хлопот старухи во главе с бабкой Пелагеей, явно всем
коноводившей, все пятеро расселись вокруг стола на двух скамьях и с
удовольствием выпили понемногу водки, помяли беззубыми деснами картошки с
огурцами, Василий привез для поминок несколько банок селедки и раскрыл
одну из них. Старухи оживились и обрадовались, и бабка Пелагея тотчас
нарезала пряно пахнувшую селедку большими кусками и поставила на стол.
нашей лавке, ни в районе, грят, перевелась эта рыбка в море. Ох, господи,
в какие разы душеньку посолнить... Ну, бабы...
селедку с хлебом и картошкой, выражая свое удовольствие, покачивали
головами, причмокивали, и даже их обесцвеченные временем глаза
поблескивали в ярком свете одиночной пыльной лампочки под потолком.
Василий знал их всех, знал и многие истории, связанные с их прошлой и
теперь, казалось, никогда не существовавшей жизнью, - частью тяжелые,
частью смешные или грустные.