бормочет Остей, с тревогою вперяясь в незнакомо-бледное лицо молодого
князя.
усаживают, кто-то подносит холодного квасу, и Семен пьет жадно, обливая
руки и бороду... Меж тем в покой вбегает Настасья, начинаются домашние
бабьи хлопоты. Семен бормочет:
потому... (О том, что было, ему сейчас стыдно даже и сказывать.)
смутное шевеление, шепоты, задышливая беготня. Прежний боярин вползает в
покой с поклонами, глядит потерянно, на нем нету лица:
Игнашка-то зарезан тово! Горло... В улице нашли...
слепую ярость:
возвышая голос почти до крика: - Немедля найти убийц! Казнить без милости!
Головой ответишь, смерд!
Семен уже не владеет собою. Почти отшвырнув жену и топая ногами, орет:
духовный глава Руси, благословляет отъезжающего князя.
(давеча крепилась, а тут завыла в голос). Оторвал от себя, как мог
успокоил. Обняв, трижды перецеловал братьев: младшего, рослого Андрея, и
стройного, похожего розовою нежностью щек на девушку Ивана. Еще раз
наказал обоим поспешать следом за ним. Выйдя на сени, к ближним боярам,
еще раз выслушал заверенья Василия Протасьича, коего оставлял постеречи
Москву, что все будет в спокое и поряде. Еще раз, с высоты, озрел отцов
Кремник, подумав с мгновенною горечью, что вот он сейчас, пока не получен
ярлык ханский, даже и в дому своем ничто! Ни власти, ни права не дадено
ему никакого! Подумалось - и ушло. Он вдел ногу в стремя. Не оглядываясь,
шагом, тронул коня. Впереди была Орда, Сарай и Узбек - впервые без
батюшковой заступы и умного руковожения!
утерпел. Еще раз оглянул на покрытый народом пестрый, машущий платками и
шапками берег. Все-таки для них он уже теперь - князь прямой! Оглянул,
подумал: не махнуть ли рукою? Вместо того осенил себя крестным знамением
и, заботливо подхваченный под руки, ступил на корабль. В нос ударило
острыми запахами смолы и речной свежести. Лодейные посбрасывали концы с
чалок, дружно упершись шестами, отвалили грузный учан от вымола, направив
его на стрежень бегущей воды. И - двинулось, потекло: и
золото-пестро-цветной берег, и рубленые городни, и маковицы церквей над
ними, и нежный колокольный звон, и пухлые белые облака на промытом,
ослепительно-голубом ярком весеннем небе... Тронулось, потекло,
поворачиваясь и разворачиваясь, вместе с речным изгибом, отдаляясь и
уходя. И батюшка, недвижный, зарытый и закрытый каменною плитой, тоже,
верно, волнуется там, в горнем мире: как-то справит первые княжеские дела
свои любимый сын его, Симеон?
представить себе, как это все будет там, в Орде, и вдруг до ужаса, до
мгновенной судороги в горле понял, постиг вновь и опять, что он - один,
что не будет отцовского настойчивого шепота, ни тайных посылов, ни
мгновенных решений ночных, когда гонцы неслись словно тени по сонным
улицам Сарая к кому-то еще с новыми дарами и посулами. И до боли - под
хлюпанье воды, стремительно обегающей бока учана, - облило варом
раскаянья: как смел он с высоты малых своих щенячьих лет судить и
виноватить родителя в его многотрудных делах ордынских! Вот теперь ему
предстоит пить из тоя же чаши... Отрекись! Отринь от себя великое княжение
(еще ведь и не полученное!), бремя власти и забот господарских, уйди в
монастырь или в тихую поместную жизнь... Смешно и помыслить такое! Не
уйдет, не отринет, станет ратовать за эту власть с целым миром и с силами
зла, дарить дары и - вздрогнул, охолодев, - подсылать убийц?! И помыслил,
и не сумел враз отвергнуть такое, понял, сколь может быть тяжек крест,
вздетый им ныне на рамена своя!
он (двадцатипятилетний!) отныне - князь-батюшка, глава, заступа и оборона.
Вспомнил и по-новому почтительный лик молодого Вельяминова, и просьбы его
отца: удержать Хвоста-Босоволкова... Вот уедет он, застрянет в Орде, и
старая рознь дедовых приведенных бояр с принятыми рязанскими и местными
московитами вспыхнет с новою силой. Как их всех умел держать покойный
батюшка в одном кулаке?
дверь, заботный лик в беседку: не надо ль чего князю-батюшке? Семен почти
с радостью поманил старика. Привстав с ложа, застланного курчавою овчиной,
усадил боярина. Покорно кивая, выслушал отчет о снаряде поденном (без него
знали, как и что надобно содеять, могли и не долагать вовсе, так уж...
честь блюдут!). И, поддерживая уставную игру, склонял голову, хмурил чело,
хотя и прошать и слушать хотелось ему теперь совсем о другом и ради
другого зазвал он к себе старого боярина отцова (душа скорбит, утешь,
успокой, коли мочно сие!). Михайло вроде понял. Помолчал, вглядываясь в
лик молодого господина, осторожно посетовал, что батюшка не в срок опочил:
вемы... А княжество доброе оставил Иван Данилыч, добрей некуды! Ныне б
суметь сохранить токмо...
почто схиму принял?.. Таково вдруг?
Еще в те поры, как жив был прежний митрополит Петр, батюшке твому
содеялось видение о горе высокой, снегом укрытой...
преосвященного Петра показало, а гора высокая - к успехам батюшковым...
то было спрошено им у Петра: когда, мол, умру? И святитель ответил ему:
<Когда приидет старец!> И батюшка твой старца того всюю жисть сожидал. А
токмо не баял о том никому. А тут, в последние-то времена, уже хворым
лежучи, единожды постучали в вороты; челядь кинулась прошать: <Кто?> А
там, за воротами: <Старец!> - отмолвили. Ну и доложили князю-батюшке, мол,
старец пришел, пустить ли? Иван-от Данилыч встрепенулси: <Зови!> Ан за
воротами и нету никого... Ну тут он и понял, Данилыч-от наш, и постиг... И
в одночасье схиму на себя положил. Токмо чаял тебя, господине, узреть
перед своею кончиною... Не довелось.
вежды, словно бы спал, и только предательски проблеснувшая из-под ресниц
слезинка выдала, сколь тяжка была для него правда сия. Михайло Терентьич
поднялся, досадуя на себя, что расстроил не ко времени господина, а и
умолчать было непристойно. Должон знать, потому - сын! Пятясь, покинул
тесный покачивающийся покой. Симеон покивал уходящему, хотел вымолвить
слово, да голос отказал, вновь судорогою свело горло. Каково же было
батюшке знать о конце своем и все еще надеять, сожидать встречи...
Последней. Так и не состоявшей... Из-за меня, токмо из-за меня! И теперь,
когда боярин ушел, стало мочно дать волю слезам и сдавленному беззвучному
рыданию. Все равно... Все одно... Прости меня! Прости хоть там, в мире
горнем!
<Уйди!> А между тем надо было принять трапезу, надо было выйти к боярам...
И надо было додумать до конца горькую некую истину, открывшуюся ему в эти
последние дни, о коей не сумел (или не восхотел?) поведать ему покойный
родитель. Надо было... Надо было... надо... Лодьи уже подходили к Мячкову,
а он все лежал, не в силах заставить себя встать, выйти, явить холопам и
дружине <лик ясен и образ леповит> - как то пристало и пристойно было
грядущему великому князю Руси Владимирской... Хоть и то знал, что
переломит себя обязательно: встанет, выйдет, явит и все должное
произнесет. А пока: <Господи! Пройдут года, и века пройдут, и минет все
сущее днесь, и ты, великий, невестимо для меня возвеличишь, прославив, или
сотрешь в персть родимую Русь. И ежели прославишь и утвердишь - помяни
меня, Господи! Попомни, что и я отринул свое от себя для того, чтобы
оберечь землю народа своего, что и я, малый, жил и мыслил ради великого и
всечасно смирял и смиряю гордыню свою пред тобою! Прими лепт мой в
сокровищницу свою и не отринь от престола славы нижайшего раба твоего!>
выю, и плачет о гресех своих, и кает на исповеди духовнику своему? Тать ли
ночной? Кровопивец несытый? Нет! Простой людин, ремесленник, землепашец,
воин али купец. Днем еще обманывал и обвешивал, сбывал лежалый, гнилой ли,
подмоченный товар, таил подати, тиранил жену, блудил ли непутем, таясь от
супружницы своей, обманывал себя, людей или князя и вот просит пощады и