объяснил, почему я так ненавижу голубиное воркование, но и жить без него не
могу? - вдруг призналась она.
- Ты сама, наверное, знаешь лучше всех, почему.
Пани Зофья закусила губу. Она сидела в прежней позе, опершись о черенок
метлы, как о земную ось, и вокруг него, замусоленного, захватанного руками,
вращалась вся ее жизнь, вращались ее беспечные детство и молодость, о
которых Ицхак ничего не знал, кроме того, что отец у нее служил в какой-то
Армии Крайовой; вокруг черенка вращались поляки и литовцы, немцы и евреи,
венские голуби и опавшие листья, вращались серые казенные здания, над
которыми реяли в разные времена разные флаги-штандарты; вращались чиновники,
исполнявшие волю четырех ненавидевших друг друга властей и похожие друг на
друга, как ржавые прутья в железной ограде.
Ицхак терялся в догадках, почему она столько и с такой настойчивостью
рассказывает о голубях, пусть даже и привезенных из Вены, почему растягивает
свое короткое горестное удовольствие. Впрочем, разве Натан Гутионтов и Моше
Гершензон, Гирш Оленев-Померанц и он, Ицхак Малкин, не занимаются тем же?
Разве по глоточку, по капельке не пьют ту же благословенную, сладостную
отраву? Только отними у них стакан, и на свете не сыщешь несчастнее их -
смерть покажется им избавлением. Их держат не лекарства, прописанные
докторами, не письма, наспех написанные из заморского рая, а эта отрава. Дай
только им лизнуть языком прошлое, их грехи, кажущиеся сейчас добродетелью,
их добродетель, кажущуюся сейчас греховной, дай им войти дважды, трижды,
тысячу раз в ту же реку, не стопой, а их любовью и их верой. Ведь вера сама
по себе река, орошающая все пустыни во все времена. Господи, подумал Ицхак
Малкин, как много вокруг несчастных, как много вокруг обиженных!
- Прошлое,- сказал вдруг Ицхак вслух,- погреб, где даже камень кажется
застывшим бабушкиным вареньем. Вот почему - может, я ошибаюсь - ты до сих
пор не можешь спуститься со своей голубятни на землю. Вот почему и над моей
головой летают и духи, и птицы, и вурдалаки с ведьмами, и я летаю с ними.
- И Яцек приходит ко мне, вырывает ведро и метлу, берет меня под ручку, и мы
идем в ресторан - в "Нерингу" или в "Янтарь" у вокзала. Мы садимся в углу,
напротив оркестра, все глазеют на нас: какая пара! Только сосед, заезжий
немец, хватив лишку, говорит: почему у вашего кавалера на груди желтая лата?
Пани Зофья снова прослезилась. Сердце Ицхака сжималось от жалости. Ему было
невдомек, почему для исповеди она выбрала его, а не грамотея Моше Гершензона
или Гирша Оленева-Померанца. Тот, глядишь, не только бы выслушал ее, но и на
флейте сыграл бы про несчастную любовь.
- Я боялась, что вы скажете: выдумала. Ведь все с какой-нибудь целью можно
придумать. Вся жизнь - выдумка. Придумывают те, кто внизу, кто в пропасти,
кто день-деньской в грязи. Они и Господа Бога придумали. Вот если бы он жил
тут, среди вони и копоти, крови и дерьма, разве мы молились бы ему? Прости и
помилуй? - Пани Зофья перекрестилась.
- Разве любовь - дерьмо? Разве печаль - дерьмо? Разве листья -
дерьмо?
- Пан Малкин! Пан Малкин! Какой вы... - она не знала, какое слово
подобрать,- ребенок...
Птицы удивились их молчанию и сами притихли.
- Яцек тоже был как ребенок. Недоверчивый ребенок. Пан Малкин, что- все
евреи такие недоверчивые?
- Когда тебя три тысячи лет бьют и в хвост и в гриву, от такого битья
доверчивым не станешь. У меня уже времени не осталось ни для доброты, ни для
злости.
- Долго еще я тебя буду ждать? - обрушился на Ицхака далекий голос Эстер.
Он не мог ей объяснить, что пани Зофья еще недосказала ему историю про
голубей и про своего возлюбленного. Эстер слыхом не слыхала ни про пана
Шварцбанда, ни про ночную еврейку.
- Каждый вечер Яцек ждал меня в подворотне,- не замечая странного и
непонятного волнения Малкина, продолжала пани Зофья.- Юркну в темноту- и
через пять минут уже на чердаке.
Ицхак слушал ее рассеянно, в ушах все еще звучал строптивый голос Эстер, но
пани Зофья не унималась.
- Чердак тесный, словно келья,- с нескрываемым пылом, как провинциальная
актриса, рассказывала она.- На одной половине - огромная, купленная в Вене
клетка... Кормушки.
Рассказчица перевела дух, глухо кашлянула, достала сигарету, чиркнула
зажигалкой, закурила.
- Дым вам не мешает?
- Нет. Я махорочник с дореволюционным стажем.
- Первым делом Яцек открывал дверцу и насыпал в кормушку раскрошенный хлеб -
четверть буханки, не меньше. Потом я меняла в поилке воду. За сутки они
выпивали почти что литр. Пан Шварцбанд велел поить их чистой водой, от
ржавой, мол, у них портится желудок. Хм, за окном облавы, стрельба, смерть,
а он печется о голубиных желудках. Бывало, поедят и давай хлопать крыльями,
давай ворковать, сердито и сладострастно. Самые отчаянные вырываются, когда
открываешь дверцы, и, пока их не выловишь, перелетают с балки на балку.
Хорошо еще, что дом стоял во дворе, вдали от патрулей. Вы же знаете, как
было: куры ферботен, индюки ферботен, утки ферботен, даже кошки ферботен.
Если бы не Яцек, все было бы кончено в первую ночь. Он умел с ними ладить.
Сам был голубем и их уговаривал по-голубиному.
- Простите, вы не подскажете, как пройти на площадь Гедиминаса? - раздался
вдруг фальцет раннего прохожего.
- Прямо по той вон аллее,- процедила пани Зофья.
- Спасибо,- словно окурок, бросил прохожий и исчез.
- Пан Малкин, вы не поверите, но первое время я стыдилась раздеваться. Потом
привыкла. "Выпусти их на волю, пока они нас не погубили,- умоляла я его,-
твои же сородичи с удовольствием купят. Голубиное мясо - кошерное". А Яцек:
"Нет и нет. Что я скажу пану Шварцбанду, когда он вернется?" А я ему: "Пан
Шварцбанд никогда не вернется, никогда. Твои родители вернулись? Твои братья
вернулись?"
Она вдруг осеклась, воровато оглянулась и прошептала:
- Идет! Ваш приятель, пан НаЂтан.- Она произносила его имя с ударением на
первом слоге.
- Слава Богу, слава Богу! - обрадовался Малкин, но радость его не была такой
искренней, как обычно. Мог бы Гутионтов прийти и попозже. Пани Зофья
недолюбливает его и потому сегодня больше рассказывать не будет. Что
поделаешь: Натан - парикмахер, а парикмахер на всех смотрит свысока. Да это
и понятно - у них в руках не иголка, а бритва.
- Здравствуйте, здравствуйте,- пропел Гутионтов.- Какая парочка - гусь да
гагарочка.
Как всякий еврей, Натан любил выражаться поговорками, но пользовался ими
невпопад.
Пани Зофья быстро встала и откланялась.
- Довидзеня, пани Зофья, довидзеня,- пробасил Гутионтов.- Тиха вода бжеги
рве.
- Довидзеня,- из приличия произнес Ицхак и обратился к своему другу:- Я уже
не знал, что и подумать.
- Кто рано встает, тому Бог подает. Вот он мне и подал новую заботу. Джеки
заболела. Пришлось везти ее к ветеринару.
- Ну что он сказал?
- На всякую старуху бывает проруха. Велел завести новую.
Что я тут разболтался, корил себя Ицхак. Меня же Эстер ждет. Но до
местечковой синагоги снова было полвека.
Пани Зофья обернулась и победоносно подняла вверх метлу. Малкин помахал ей
рукой. Надо созвать большой хурал, подумал он, и принять ее в наше братство.
В братство ненужных евреев, ночных или дневных, не важно каких. Голоса
Гутионтова и Гирша Оленева-Померанца - у него в кармане. Под сомнением
только грамотей Моше Гершензон. И все-таки большинство будет "за". А с
большинством - пусть и ненужных евреев - не считаться нельзя.
ГЛАВА ВТОРАЯ
- Хлебом пахнет,- растерянно сказала Эстер, когда Ицхак, оставив наконец
пани Зофью и своего друга Натана Гутионтова, подошел к синагогальной двери.
Молельня была и впрямь продута горячим хлебным сквозняком. Свежим хлебом
пахло от облупившихся, давно не беленных стен, от черепичной крыши, на
которой вместе с воробьями и воронятами сидели, как Ицхаку казалось в
детстве, смирные ангелы, дожидавшиеся чьей-нибудь души, чтобы подхватить ее
и унести на белых свадебных крыльях к Всемогущему из всемогущих и
Справедливейшему из справедливейших.
Свежим хлебом пахло от чахлых, страдавших какой-то таинственной болезнью
кленов, под которыми, не чинясь, на виду у отмолившихся евреев мочились
завсегдатаи корчмы братьев Кучинскасов. Возмущенные евреи требовали, чтобы
бургомистр распорядился спилить эти клены, и, получив отказ, грозились их
срубить сами, но так и не отважились - негоже, дескать, размахивать топором
на чужой земле. Заведенным тестом, казалось, пропахли даже весенние лужицы,
сверкавшие неподалеку от синагоги на солнце. Да и оно само как бы
уподобилось круглому караваю, заброшенному в небо.
- Пахнет,- мечтательно произнес Ицхак.
- Хорошо еще хлебом, а не конской мочой! - раздраженно бросила Эстер.- Немцы
в синагогах лошадей держали.
Настроение у Ицхака вдруг сломалось. Чувство странной приподнятости
сменилось печалью, запах хлеба вытеснился запахом беды, случившегося с ними
несчастья. Ицхака охватило желание повернуть назад, добраться до вокзала,
дождаться поезда и, плюнув на все, вернуться в Вильнюс, как будто никогда
ничего и никого не было. Немецкие самолеты и танки; бравые земляки в белых
повязках, согнавшие полместечка в рощицу, высаженную беглым русским барином;
хлебопекари, дружно выполняющие пятилетку там, где пек свои хлебы
милосердный, справедливый, безжалостный и ничему не научившийся Бог евреев,-