read_book
Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

Литература
РАЗДЕЛЫ БИБЛИОТЕКИ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Поиск по фамилии автора:


Ðåéòèíã@Mail.ru liveinternet.ru: ïîêàçàíî ÷èñëî ïðîñìîòðîâ è ïîñåòèòåëåé çà 24 ÷àñà ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ
По всем вопросам писать на allbooks2004(собака)gmail.com



Она была запечатлена в классической позе спящей Венеры кисти Джорджоне, божественность которой подтверждала ее невероятная женская красота, мощная и нежная, переданная со всей чувственно-торжествующей природностью. Моя же Аня предстала в картине Патрикеева почти бесплотной, розовым светящимся силуэтом на смутно-голубом фоне, неярком, как еще не совсем проснувшееся утреннее небо. И в этом смутном силуэте женского тела не было прописано никаких деталей, ничего такого, чего я больше всего страшился увидеть в картине.
Я был всего лишь обычный городской мужичок небольшого периода русской истории, который, подобно многим таким же мужичкам, что-то такое делал в своей жизни - в основном говорил да писал на бумаге. Это называлось работой, за что я деньги получал. Но ведь фокус в том, что все, что я наговорил, и все, чего я написал, - было полной, окончательной ерундой, сплошной ерундистикой, как, бывало, говаривала Анна. За таким занятием и жизнь прошла, и ничему путному я не научился за эту жизнь, ничему истинно полезному. Вон даже дрова колоть - и то впервые попробовал, когда почти полста лет исполнилось... О, сколько же было застоялых, тоскливых бездельников, таких, как я, как мой бывший институтский коллега Рафаил Павлович, который, правда, посильно занимался спортом, катался на горных лыжах и ездил на рыбалку. Но одно, вернее, два занятия были для нас, городских мужичков, весьма серьезными, настоящими, что и выразил в своих стихах мой знакомый поэт: "Вино и женщины... В глазах темно. Вино и женщины..." Поэт, приверженец Бахуса, давно сгорел от вина, а я был больше по второй части. Ну что, скажите пожалуйста, плохого в том, что мужичок постоянно хочет быть счастливым с женщинами, существами, между прочим, совершенно другого пола? Все в женщине нравится ему, и все его устраивает в ней - и как сложена, и как движется, и даже как пахнет поутру, когда коснется ее ранний розовый свет, вот как на картине живописца Патрикеева. Но он тут угадал и другое, наджизненное и запредельное, - то, что в мгновенном озарении я однажды увидел в Анне и что уничтожило меня, когда я стал мужем этой женщины.
Ничего подобного я не стал, разумеется, говорить Патрикееву, но он, крепкий, сложенный как старинный воин, бородатый с сединою - тонкий художник, постигающий женскую красоту, минуя ее чувственную привлекательность, - Патрикеев многое понял и безо всяких моих признаний... Я только сказал ему, что мы разошлись с Анной, теперь уезжаю назад в Москву и что мне стыдно за свои слезы. В ответ он как-то беспомощно, смущенно и нежно, улыбнулся и сразу же высказал то, чего мне больше всего хотелось в ту минуту услышать.
А я решила дозвониться до Рафаила Павловича Дудинца, но и это не удалось, его не было дома. Так что пришлось мне решиться заночевать в машине, припарковавшись в каком-то кривом переулке недалеко от зоопарка. Множество машин уже стояло в этом переулке, выстроившись в один длинный ряд, подъезжали еще и еще, хлопали дверцы, вылезали из автомобилей люди интеллигентного вида, недурно одетые, хорошо загорелые, с сумкою или котомкой за плечом, словно туристы или курортники - и все дружно шли в одну сторону. Я тоже закрыла машину и направилась туда же, следуя за народом.
Миновав ворота зоопарка, я уже в тесной толпе шагала по какой-то улице, справа осталось круглое здание старой метростанции. Поток людей уперся в угол огражденного железной решеткой стадиона и стал растекаться на два рукава, я почему-то пошла направо.
Патрикеев со всей решительностью заявил, что не отпустит меня, я у него ночую, а завтра мы вместе поедем обратно к Анне. Нельзя, мол, допускать, чтобы умные люди на этом свете совершали подобные чудовищные глупости. Анну, мол, он давно знает, они старые друзья, - в прошлый раз, когда приезжала позировать, она казалась такой счастливой, так много рассказывала про своего нового мужа из Москвы, то бишь про меня... Словом, Патрикеев решил нас помирить.
Вскоре меня выбросило к подножию московского Белого дома, вокруг которого к ночи стала лагерем густая цепь людского множества, явившегося защищать демократию, - в темноте разожгли костры и расположились под открытым небом на всю ночь. Я подходила то к одному огоньку, то к другому, смотрела во все глаза, прислушивалась. Взволнованные, решительные, удивленные собственной жертвенностью и великой решимостью безоружными защищать демократию, люди знакомились друг с другом, делились горячим чаем из термосов. Я была голодна как собака, ведь за целый день ничего не съела, кроме пары пирожков, еще дома, - но у поющих и смеющихся дружинников с полосатыми повязками на руках нашлось достаточно еды, чтобы накормить меня.
Я провела среди них полночи, переходя от одной компании к другой. Было весело и как-то странно: словно мы все - обманутые и дети обманутых, сами привычные обманывать, - вдруг преобразились за одну эту ночь и стали совершенно другими. При свете костров я узнавала то знаменитую киноактрису, то известного писателя. С гитарою на колене пел один очень популярный бард.
Все это напоминало бы обычные походы с кострами, песнями, гитарами - если бы не выползавшие время от времени из близлежащих улиц молчаливые толстые танки...
Уже далеко за полночь, почувствовав какую-то глухую тревогу на сердце, я спохватилась и, оставив лагерь защитников Белого дома, отправилась к тому переулку, где оставила свою машину. В темноте мне трудно было сориентироваться и я долго, очень долго, несколько часов до рассвета проплутала по пустынным улицам, никак не могла отыскать свой серенький "жигуленок". Да на этих улицах почти и не было ночующих машин, очевидно, разъехались все по своим гаражам и дворам, - а ведь я вечером ставила свою в длинном ряду других на обочине круто загибавшегося переулка. И уже когда совсем развиднелось и я смогла восстановить в памяти весь свой путь от того переулка до зоопарка и далее к правительственному дому - мне стало ясно, что машину мою угнали. Окончательно убедившись в этом, я пошла куда глаза глядят, уже ничего не соображая от смертельной усталости и чугунного, беспросветного чувства отчаяния, охватившего душу...
- И что же "сразу" сказал тебе Патрикеев? - Ты о чем, Аня? - Да вот о том, чего бы тебе больше всего хотелось услышать тогда от него.
- Ах вот что... Он сказал: не надо слез, она вас любит, и вы ее любите.
- А ты что на это? - Все равно, мол, конец всему. Мы уже расстались. Это не случайность. А он сказал: глупость это, случайность и ошибка. Надо исправлять.
- Ну и ты?..
- Я? Утер свои сопли и стал слушать дальше. Этот Патрикеев, между прочим, оказался добрым малым и умнейшим человеком.
- Рада за Патрикеева. Спасибо. А как ты полагаешь, спал он все-таки со мной или не спал? - Нет, не спал.
- Ты вполне уверен? - Не желаю больше говорить на эту тему, Аня. Она меня больше не интересует.
- Хорошо... Что же тогда тебя интересует? - Почему закончился дуэт наших общих воспоминаний? Ведь в дальнейшем остались только диалоги. Почему из нашего эпического дуэта вдруг выпал твой голос? Твоим последним воспоминанием было то, как ты обнаружила, что угнали машину, и после бессонной ночи поисков, под утро, направилась "куда глаза глядят"... Дальше что было? - Дальше - лучше не вспоминать. Все, что произошло дальше, уже нас с тобою не касается. И пусть на этом и завершится мое участие в нашем двухголосном концерте, на том, что я, голодная, усталая до полусмерти, после бессонной ночи куда-то пошла на рассвете по пустынной московской изогнутой улице...
- И все же - что случилось? Почему не хочешь дальше вспоминать? - Незачем. Такое, что было со мной дальше, помнить не нужно. Лучше забыть.
- Например? - На, примерь. Сказано, что не хочу вспоминать.
- Не хочешь... Ну что же... Бывает. А то ведь можно подумать, что нечего и вспоминать. Или все начисто забыто.
- Ну, миленький, как же это - нечего. Есть чего... И ничто, как говорится, не забыто, и никто не забыт. Могу тебе рассказать про то, как я познакомилась с бандитом по кличке Архип. Это была весьма романтическая история! Ведь он меня отбил у других бандитов, которых тогда развелось по Москве, как крыс, огромное количество. Двое каких-то кавказцев схватили меня на улице, заволокли в подворотню, поставили на колени и, приставив нож к горлу, велели, чтобы я им...
- Довольно, Аня! Можно не продолжать.
- Но я ведь только начала!.. Нет уж, слушай дальше. Ты же сам хотел... Тут выскочил откуда-то Архип во всей своей красе, с пистолетиком в руке. Они, сволочуги, называют пистолет "стволом" - выразительно, правда? Те двое убежали, застегивая штаны на ходу. Архип подошел, приподнял меня с земли, взял на руки и отнес в свою машину - как в кино! Затем отвез на квартиру к Дудинцу... Рафаил Павлович появился-таки дома, он отсутствовал два дня, - оказывается, защищал демократию и находился на площади перед Белым домом, где и я толкалась. Но в ту ночь там мы почему-то не встретились. Он меня пустил к себе, как и всегда, а я, выходит, навела на его квартиру бандюгу Архипова, и тот через некоторое время, когда Рафаил Павлович уехал к своей сожительнице, навестил меня, с цветами и вином, а потом стал наезжать чуть ли не каждый день... Стал попросту жить там! - Но я прошу тебя, Анна... Не надо больше рассказывать. Пожалуй, ты права.
Такое лучше забыть.
- Но я не могу забыть. Что же мне делать, миленький? - Любимая, давай вспоминать все то хорошее, что было у нас. Я только этим и спасаюсь. Вспоминаю подробно, старательно. Все, что всплывает в памяти. А этого так много, оказывается! И это так интересно, Аня! Дорогая моя и славная Аня, сколько было, оказывается, событий в нашей любви! Чудесных, сладких, помрачительных эпизодов.
8 - Бедный мой Валентин.
- Почему же бедный, Аня? - Потому что это несправедливо.
- Что несправедливо? - Ну за что ты так любил меня, обыкновенную шлюху? - Нет, моя сладкая. Не шлюху. Я любил богиню.
- И все же - за что? Ведь я - это я. Можно ли считать, что ты любил меня? - А ты? Разве ты любила не меня? - Не знаю, миленький. Шлюхи не умеют любить. Они говорят, что любят, но сами обманывают... Вот ты, рыцарь бедный, все время думал обо мне, наверное, вспоминал, плакал и тому подобное - с того дня, как мы расстались. Так ведь? - Так, Аня. Так.
- А я, представь себе, полетела в Москву, чтобы отыскать тебя и вернуть...
Мне казалось, что я умру, если не найду тебя и не верну... Однако сия болесть очень скоро прошла - как только у меня украли машину и я осталась совершенно беспомощной в этом страшном, страшном городе Москва. Я тебя больше не вспоминала - не то чтобы забыла, нет. Вовсе не забывала - просто я старалась не вспоминать тебя, не думать о тебе...
- Старалась... не вспоминать. Странно как-то. Но почему? - Неужели непонятно? Эх, рыцарь!.. Нет - мытарь, сборщик налогов. Ну что ты все теребил меня - чего я тебе, в сущности, недодала? Ты же упек меня своей ревностью. Чего тебе было мало? Совсем задолбал, было, под конец... Из-за каждого встречного-поперечного устраивал мне таску... А ведь ты должен был меня защищать в этом страшном мире. Да, защищать и спасать. Спас ли ты меня, любимый мой? Мог ли защитить? Нет, не мог. Это я поняла, очень, очень ясно поняла, когда осталась в Москве одна на улице, без машины, без денег, без документов. А когда поняла все - то и решила больше не искать тебя, не вспоминать... Что ты скажешь теперь? Это любовь была у меня к тебе? - А что же тогда было? - Не знаю... Вот если взять мою жизнь до встречи с тобой. Родилась на свет очень самоуверенная девочка. У толстого папы Фоки, работника горсовета, единственная дочка. Себя считала самым главным существом на свете. В шестнадцать лет потеряла девство свое самым банальным образом - в доме одноклассника, с кем вместе мы якобы готовились к экзаменам. Любовь ли это была? Помнишь человека в бобровой шапке? Так это и был он самый, Сашка Авдонин. В ту зиму приехал в городок по делам из Рязани - там, видишь ли, стал деловым человеком, "новым русским". Встретились с ним случайно на улице, потом зашли в кафе "Ветерок", посидели.
- Значит, бобровая шапка все-таки была.
- Была, была, миленький. Но это ничего не значит. Абсолютно ничего. Готова повторять снова, паки и паки, - за все время, что мы были вместе, я не изменила тебе ни телом, ни духом. Ты был смешным, жалким в своих подозрениях, а я, стервоза, зачем-то мучила тебя и запутывала. Мне было обидно, что я готова отдать тебе все, всю себя без остатка, а ты смеешь подозревать меня в том, чего вовсе не было и не могло быть.
- Скажешь, и с Шикаевым тоже? - И с ним. А что было? Я вышла на поляну, там был такой хороший серый мох, чистый, мягкий. Мне захотелось на нем полежать. А тут откуда-то взялся этот Шикаев, выскочил из-за кустов и набросился на меня - целоваться... И ничего у меня с ним никогда не было, а это я все, дура, придумывала и дразнила тебя. И многое другое, многое другое - я придумывала.
- Но зачем, Аня? - Сама не знаю. Может быть, чтобы посмеяться, сделать больно. Себе в первую очередь, ну и тебе заодно.
- Посмеяться... Сделать больно. Но такое можно пожелать только врагу.
- Правильно. В том-то и дело. Мы и оказались врагами самим себе. Тридцать лет я прожила на свете до нашей встречи, ты - сорок шесть. Ну и что за жизнь у нас была, Валентин? - Что тут скажешь... Обычная жизнь была, нормальная.
- А я к своим тридцати годам вдруг поняла, что я - это совсем не я, и может быть, все-таки я - Пушкин. А он в свою очередь вовсе не тот Пушкин, про которого я распиналась в школе перед молодым поколением: Но будь покоен, бард, цепями... - и так далее. Бард-то был чистейшей воды инопланетянином. И вот когда обо всем этом я доверительно сообщила некоему другому барду, менестрелю московскому, в которого влюбилась, как дурочка, этот поэт, представь себе, предложил мне обучиться на нем искусству орального секса.
- Что еще за поэт? Пощади, Анна. Я больше ничего не хочу знать...
- Извини. Но дело не в твоих или моих деликатных чувствах. Какая-то зело безобразная физическая ложь была в той жизни. Материальная ложь бытия, имеющая, должно быть, свое атомарное строение. Я несколько раз думала о том, чтобы повеситься или утопиться. Но страх был сильней, и я убеждала себя, что не могу, не имею права - у меня беспомощный ребенок, Юлька... А попросту - боялась. И вот мы встретились с тобой. Я узнала тебя, Валентин. Ты был точно такой же, как и я. В твоих глазах я увидела то же самое недоумение перед жизнью, тайную болесть. Тебе было одиноко, как в космосе, и ты искал меня.
- Да, Анна! Да, да! И нашел наконец.
- Но знаешь, что было самым страшным, когда мы все же встретились и стали жить вместе? - ...? - Что ничего не изменилось. Все, все осталось то же самое. Тем же концом по тому же месту. Но, черт побери, в таком количестве, что в глазах стоял туман.
- Опять смеешься надо мною, Анна? Шутить изволишь в своем стиле...
- Шучу, конечно. Все у нас было чудесно, милый. Да ты и сам это должен был видеть - и даже слышать.
- Да, Анна. Но ты вроде бы и здесь... слегка иронизируешь. Будто дело касается одного только меня, мохнатого сатира. А ты тут как бы вовсе ни при чем.
- Отчего бы мне и не посмеяться? Или хотя бы не улыбнуться? Раз жизнь получилась такой...
- Именно поэтому и не надо смеяться надо мною...
- А я и не смеюсь, что ты! Ведь я всегда говорила, что секс - это святое дело.
- Но ты посмеиваешься.
- А как прикажешь мне? - Ну что смешного в том, если бедный советский мужичок хотел счастья? Единственная доступная радость была, к которой он, униженный и оскорбленный, стремился всей душою...
- Скажи мне спасибо, Валентин.
- За что? - Что я вовремя заметила, к чему все может привести. Ведь ты уже ничего не соображал. Ты деградировал настолько, что уже хрена от редьки не отличал, постепенно перестал читать книжки, даже газеты, только смотрел телевизор, сидя в кресле, держа стакан с чаем в руке. В школе на уроках стал всеобщим посмешищем, ибо забывал и путал исторические даты, ответов учеников не слушал! Уставившись в некую точку пространства, ковырялся пальцем в ухе и неотступно мечтал о моем теле. Скажешь, не так обстояло дело? - Ужасно! Неужели все так и было? Ужасно то, что ты говоришь, но не менее то, как говоришь... Анна! Это ты так о божественной страсти, которая правит миром? Я тебя прошу: не унижай меня, не смейся над тем, что со мною произошло. А произошло такое, Аня, что мне, попросту невидимке в истории, выпало в жизни испытать эту страсть. И ради нее я пошел на все...
- Ну не смешно ли и на самом деле? - Что смешного? - Да вот то, как ты говоришь... Того и гляди, разрыдаешься от обиды и жалости к самому себе. А на какое такое "на все" ты пошел, мытарь ты мой? Ты что, жизнью своей заплатил за свою любовь ко мне? Хренушки - ты обзывал меня "сучкой", заушал тяжелой десницею и таскал за волосы. Не так ли? - Прости меня... Хотя бы теперь прости.
- Бог простит. На самом-то деле вы все, все до одного - мужики - были недостойны нашей любви. И не умирали вы за нас, и ничем таким не платили...
А вот я смогла - хочу это сказать к концу нашего разговора, - смогла до смерти сохранить свою верность тебе.
- ...
- Помнишь, как-то в самом начале у нас очень недурно получилось в ванной? Когда мы у тебя на квартире попробовали помыться вместе? Ты пришел ко мне в синем халате...
- Я все помню, Анна.
- Так этот бандит Архип, бык бритоголовый, захотел того же самого. Они себя, бандюги проклятые, называли "быками", представляешь? А я не позволила ему... - На этом спокойно можешь завершить свое последнее воспоминание, Аня. И это будет хорошо.
- Что ж, я так и сделаю, Валентин. Вельми разумею, как тебе неприятно, что напомнила, может быть, о самом прекрасном в твоей жизни - и это в связи с каким-то Архипом... Но пойми и ты, чудовище мое, что вовсе не такого счастья мне нужно было от тебя. И от него. Не этого я ждала от вас, ждала всю жизнь и, не дождавшись, сдохла.
- А чего же? - Дураки вы все. Не понимаете, чего нам от вас нужно.
- Так чего вам нужно? - Ничего.
И в дальнейшем будет только мой голос - завершился наш эпический дуэт, потому что не хочет Анна ничего вспоминать из того, что было с нею после нашего развода, ну и я также ничего не хочу знать... Конечно, в тот день, когда строилась стена, во мне и мысли не возникало, что я навсегда отделюсь от Анны, заложив кирпичом прямоугольное отверстие, сквозь которое происходил наш последний, непосредственный, разговор с глазу на глаз - в самом прямом смысле, ибо в кирпичную дыру мне были видны одни лишь ее синие, отчаянные, прекрасные глаза.
Лишь расставшись с Анной, я оценил в ней прелестную земную женщину, жену, открывшуюся мне самым неожиданным образом в качестве рачительной хозяйки дома и нежной матери единственного ребенка, дочери Юлии. По классическому образцу пушкинских усадебных хозяек, Анна умела превосходно солить на зиму грибы, варила варенье из садовых ягод - малины, крыжовника, смородины, из лесных ягод - земляники, черники и той же малины, которая в диком варианте была, оказывается, и слаще, и душистее... В нарядных хорошеньких шортах, с тяпкою в руке выходила работать на грядки. Ах, как трогательно крутила она, вертела перед собою свою бледную, казавшуюся всегда сонной сутуловатую Юльку, мастеря для нее своими руками очередной наряд, - любила она дочь одеть поярче, помоднее, желая своими стараниями пробудить неказистую, дремлющую и пока что никак не просыпавшуюся женскую привлекательность девочки. И как бы осознавала мамаша, что слишком много забрала себе от гения чистой красоты - и мало что оставила для дочки.
О, этот гений не переставал светить для меня во все дни нашего брачного бытия - но как было совместить красоту и чистоту этого гения с тем же скотиной Шикаевым, которого я буквально стащил со своей жены там, в сосновом бору, где мы набрали тогда столько замечательных грибов? Я сволок за шиворот и принялся дубасить этого автослесаря, а он вначале только прикрывался руками, блокируя мои неумелые удары, потом с необычайной резвостью кинулся прочь, но не забыл при этом, сукин сын, подхватить с земли и эвакуировать свою корзину с грибами.
А моя богиня в белом свитере, в тесно облегающих ноги голубых джинсах во время этой недолгой, но жаркой потасовки сидела на серебристом мху и нежным голосом, полным сочувствия, вдохновляла меня: "Так его! Так его, сволочугу! Поддай еще!" А потом, когда Шикаев побежал, согнувшись и втягивая в плечи голову, моя жена расхохоталась как сумасшедшая, упала на спину и широко раскинула по мху руки. О, этот серебристый мох, пышный, чистый, глубоко проминаемый под телом, словно роскошный ковер, - с каким тупым недоумением и яростью я разглядывал его, где-то в помутненном сознании горестно отмечая, что ведь и на самом деле отличное, самое лучшее на свете ложе любви...
Как было мне совместить в сердце своем эту анекдотическую бабу из скабрезного народного анекдота с той трогательной, полной прелести и нежной девичьей грусти барышней-крестьянкой в голубых джинсах, в светлом платочке, повязанном по-русски под подбородочком, словно она пришла в храм, - с потупленной головою и с печальным взором синих, как небо, очей, которую я увидел какой-нибудь час спустя после нашего шумного лесного скандала...
Когда я отвесил этой барышне здоровенную оплеуху и потом убежал в глубину леса не разбирая дороги. И заблудился в незнакомом лесу, стал носиться по нему туда и сюда, и совершенно невзначай вышел на то место, где печальная Аннушка одиноко шла по лесной дорожке - такая юная, чистая, беззащитная. И в каком-то холодном мистическом озарении, с великим страхом душа моя провидела в ту минуту, что ведь я умираю - люблю ее.
Почему-то так выходило, что самые неожиданные, глубокие и ценные стороны загадочного существа, которое было моей женою, мне раскрылись уже после того, как я построил эту проклятую стену. Правда, еще долгое время не приходило мне на ум, что мы расстались уже навсегда. Так и в тот день, когда Патрикеев привез меня обратно к Анниному дому, который оказался заперт на замки с обоих входов, и подошла толстая, высокая, как водонапорная башня, соседка Нюра и вручила мне ключи, сообщив, что Анна утром села в машину и уехала в Москву, - ничто не шелохнулось, никакого предчувствия не возникло во мне. Наоборот - на душе стало легче, вся грызня и тяжесть душевная предыдущих дней мгновенно забылись, когда Нюра добавила от себя, что ключи было велено передать мне, как только я вернусь. Значит, предполагала Анна мое возвращение, ну а я, значит, теперь должен ждать ее.
Я угостил Патрикеева чаем с пирожками, что нашлись в той части дома, которая теперь должна была считаться Анниной и куда я по своем возвращении решил внедриться безо всякого спроса, словно ничего между нами и не произошло.
Этим я как бы решил показать Анне, когда она вернется, что не хочу придавать никакого значения нашему разводу, считаю его глупейшим недоразумением и самым натуральным бесовским наваждением.
Относительно последнего мне дал подробное разъяснение художник Патрикеев, человек верующий и суеверный. Бес, который разлегся прямо на пешеходной дороге в Коктебеле, выставив на зрителей свой наглый член, был назначен специально для осуществления всяких диверсий, чтобы разлучать любящих, потому что любовь является уничтожительной субстанцией для самого беса. Я достал с полки и дал посмотреть художнику альбом Анин, куда она вписывала любимые стихи и прозу и где также делала зарисовки изящных дам прошлого века. Мне было любопытно, что скажет профессионал про эти ее рисунки.
- Я уже вам объяснял, Валентин Петрович, и это я в своей картине хотел выразить... Перед нами высокая душа, романтическая, - говорил Патрикеев, листая одной рукою альбом, а другою зажимая в кулак свою бороду. - Она всегда была романтичной, я ее знал с детства, был хорошо знаком с ее папашей, Фокием Дмитриевичем. Но таким, как она, в наше время хуже всего, ибо князь тьмы царствует по всей земле, тут его вотчина, и чистые люди обречены на большие страдания. Так что оберегайте свою жену, Валентин Петрович, и постарайтесь не спрашивать с нее лишнее. В мире нашем столько грязи, что пройтись по нему не испачкавшись почти невозможно.
- А рисунки? С точки зрения искусства... - решил я повернуть разговор в другую сторону. - Есть у нее хоть какой-нибудь дар? - Ну, такого дара у всякого хватает. Кошку можно научить рисовать, были бы только глаза. Однако не в умении провести линию, изобразить что-нибудь корень причины.
- А в чем он... корень? - В желании потрудиться. В желании охотно, много потрудиться на этом поприще. Постоянно, добровольно, без принуждения. Вот вы видели, сколько у меня в мастерской наворочено? - Видел.
- Много? - Много.
- А ведь это совсем небольшая часть. Что-то продано в музеи, что-то ушло к иностранцам. Так вот, послушайте - никто никогда не принуждал Патрикеева работать. В жизни своей по принуждению не пришлось мне нашлепать ни одного даже этюдика. Ни одной заказной работы, Валентин Петрович, представляете? Все только то, что я пожелал сам написать.
- Вы счастливый человек, Кирилл Захарович. Не каждому, знаете ли, такое удается.
- Вот она тоже счастливый человек. Рисует только то, что хочет.
- Но на каком уровне, вот вопрос! - А не беспокойтесь, Валентин Петрович... На своем уровне и рисует. Стиль тоже имеется. Видел я такое по нашим городам и весям. Называется этот стиль - интеллигентский примитивизм. Это я сам придумал так. Но не важно, как назвать. Важно то, что каждая линия здесь, у Анны Фокиевны, каждый аккуратненький штришок или мазочек несут в себе непримиримый бунт.
- Бунт? При чем тут бунт?..
- Против всего, что у нас безобразно. Против грязи, беспорядка. Против хамства, грубости, пошлости, плохого отношения к женщине, против скотства, сквернословия, проституции...
- Вы что, шутите, Кирилл Захарович?..
- Да мало ли еще против чего... Я повторяю: каждый штрих, каждая линия, каждый рисунок несут в себе бунт. И выбор сюжетиков вовсе не случаен. И сила духа, и верность своему выбору здесь выражены замечательные. И вообще она сама - замечательная... Вот как, Валентин Петрович, я понимаю вашу супругу.
- Сила, вы говорите?.. - Я призадумался. - Какая тут сила может быть... Вот вас взять. Вы как лев. Нет, вы как мамонт. Вас ничем не взять. А что она по сравнению с вами? Маленький мышонок. Или воробышек. Вот и вся ее сила. Хотя они ведь тоже по-своему сильны, воробышки...
- Не принижайте ее, Валентин Петрович,- мягким голосом увещевал меня Патрикеев. - По нашим-то временам она у вас необыкновенный человек, настоящая русская дворянка. Ее надо беречь, на руках носить, вот что я вам скажу.
- Дворянка, знаете ли, - а порой как запустит матом...
- Ох, неправда ваша! Ни за что не поверю! Никогда не слыхал подобного от Анны Фокиевны, - весьма решительно возражал мне художник.
С тем и отправился восвояси Патрикеев, по-моему очень довольный результатами своей миротворческой деятельности, а я остался в доме один. Падчерица Юля, как и в прошлом году, все лето жила у бабушки на другом краю города, она и зимою при всяком удобном случае отправлялась к ней пожить, частенько оттуда и в школу ходила - ей у бабушки с дедушкой было гораздо приятнее, разумеется, чем дома с матерью и с каким-то угрюмым дядькой, с которым мать то ругалась в крик, то в открытую целовалась и ложилась вместе в одну кровать...
Но даже присутствию падчерицы был бы я рад, когда пошли дни тревожного, нетерпеливого ожидания, и Анна все не возвращалась, и мне было неясно, что думать по этому поводу, и совсем не с кем было словом перемолвиться в пустом, как-то сразу помертвевшем большом доме. Пирожки с капустой, которые оставались после отъезда Анны - очевидно, ждать ее скорого возвращения, - быстро были съедены мною, так что они больше и не свиделись с хозяйкою.
Угрюмый, голодный, как медведь в пустой берлоге, я протомился несколько дней в ожидании, никуда не выходя из дома, под конец ел одну картошку, пил чай с вареньем, малиновым, черничным, смородинным, коего запасов у Анны оказалось предостаточно.
На исходе августа я все-таки поехал к себе в Москву. Из дома сразу же позвонил Дудинцу и имел с ним неприятный разговор.
- Послушай, я не собираюсь ни извиняться перед тобой, ни оправдываться, - сразу же огорошил он меня, как только узнал по голосу, кто звонит. - Если уж ты женился, то будь добр, получше следи за своей женой.
- Во-первых, Рафаил Павлович, я не собираюсь ни в чем обвинять тебя, - едва нашелся я, что ответить ему. - А во-вторых, ты, наверное, знаешь уже, что мы развелись.
- Развелись? Откуда мне знать...
- Анна не сказала тебе? - удивился я.
- Не докладывала, - буркнул Рафаил Павлович и как бы поперхнулся. - И вообще это меня как бы совершенно не касается.
- Согласен.
- Тогда зачем звонишь? - Извини, но я хотел только поговорить с Анной. Она у тебя? - Нет... Сейчас ее нету, - уточнил он. - На днях забегала, потом ушла куда-то. Больше не появлялась... И вообще мне сейчас ни до нее, ни до кого.
Я почти не бываю дома! - вдруг раздражился Рафаил. - Меня не волнует, прости, вся эта ерунда, связанная с твоей женой. Буду с тобой откровенен.
- А где же ты бываешь? - спросил я. - И что тебя волнует? - Ты что, только проснулся? - возмущенно зарокотал он. - Не знаешь, где сейчас должен находиться каждый порядочный человек? - Где же? - искренне удивился я.
- На площади! - закричал Рафаил Павлович. - Надо власть брать! А ты погряз во всей этой ерунде... Хищница она, щучка, разбойница - плюнь на нее, и пойдем с нами, Валентин Петрович! Какое время наступило, ты только подумай! - Какое же такое особенное время?..
- Слушай, откуда ты свалился? - Я только что из провинции, Рафаил. Хочу вернуться в институт.
- А, все понятно. И что в провинции? - Там все тихо.
- Тогда ладно. Будь здоров, не стану зря агитировать. А сейчас мне некогда, я должен идти. В институте увидимся? - Увидимся, - ответил я и положил трубку.
Признаться, я люто затосковал. Мне все стало ясно. Пока я ждал ее, предавался воспоминаниям, сходил с ума, она была у Рафаила, в Москве. Где происходили важные исторические события. Мы с Патрикеевым два дня следили за ними по телевизору. Потом мне стало не до них. Я и на самом деле позабыл обо всем на свете, почти неделю проведя один в доме, каждую минуту ожидая возвращения Анны. Я боялся даже на короткое время отлучиться, чтобы случайно не разминуться или не упустить ее в том случае, если она вернется и увидит, что я тоже возвратился, - и не захочет видеть меня. При таком обороте дела мне надо будет крепко хватать ее, целовать и тихим, тихим голосом просить у нее прощения.
И вот вся несостоятельность этого сюжета налицо. Я сейчас оглядываюсь далеко назад и вижу эту затерянную в вечности мутноватую точку боли. Зачем ее бередить и надо ли стирать пыль забвения с нее, чтобы она вновь прояснилась? Я сейчас говорю о всей моей прошедшей жизни, а не только о мгновении какого-то особенно пронзительного душевного мучения. И то, и другое, и прочее - все неясности и загадки томительных чувств нашего бытия спокойно найдут свою пустоту и забвение.
И еще я говорю о любви, какую я себе представлял, которую испытал - и от которой с бессильной улыбкой вынужден был отвернуться. Но и это непременно обретет свою пустоту. Не горюй, невидимка! В любви человеческой все терпели поражение - никто не одержал победы. Ты ждал свою любимую, исправно сидя дома, как бы прислушиваясь к тем ее далеким шагам по земле, которыми она осиливала путь - с каждым шагом становясь все ближе и ближе к дому.
И оглянувшись назад - сквозь бездну прошедшего времени, - ты видишь, что жизнь все та же, старая, а ты сам по-прежнему сидишь дома и ждешь жену, думая, что она с каждой минутой приближается, - а она-то как раз не идет к дому, а уходит прочь от дома, все дальше и дальше... Пока на кухне, сидя возле холодильника, ты читал ее девичий альбом, заполненный образцами изящной словесности, Анна делила свое общество с Рафаилом Павловичем, новоявленным рьяным демократом (который стал приходить на ученые советы в институт с бело-красно-синей повязкой на рукаве пиджака).
И вот тогда, в той далекой болевой точке, тебе открылось, что не ты вовсе строил стену разлуки всего полторы недели тому назад, а она стояла между одним человеком и другим всегда, во все времена их существования. И платоновский андрогин - всего лишь забавная детская сказка, древнегреческий вариант русской сказки про колобка. Катился, катился такой колобок - и уперся в некую прозрачную стену. Длиною она, наверное, с Великую Китайскую, а высотою - до неба. Оказавшись по разные стороны этой стены, один человек начинает другому звонить по телефону - и хорошо, если этот другой окажется дома и возьмет трубку. А если он не отвечает и долгие телефонные гудки равномерными кусочками отрываются от жизни и улетают в свою пустоту, и каждый гудочек, отлетая, как бы на прощанье внимательно и сочувственно оглядывается на тебя - ты вдруг наконец-то вспоминаешь про Всевышнего и принимаешься клянчить у судьбы: ну ради Бога, ради Бога...
Наверное, Анна звонила мне, а меня не было дома, решил я. И это моя вина, что я не догадался сразу же сесть в автобус и вслед за нею ехать в Москву.
Конечно, мне приходило в голову, что Анна могла быть у Дудинца, и можно было, разумеется, сходить на телефонную станцию, что находилась на набережной Гусь-реки, и позвонить оттуда к Рафаилу. Однако пока оставался в городке, я сделать этого был не в силах. Я не хотел верить, что такое может быть, что она поехала к нему. И вот теперь все выяснилось - она таки у него была, теперь ее там нет, и она, может быть, в конце концов позвонит мне домой в Москве.
9 Но не она - вдруг позвонил некто Клаус, немецкий коллега, с которым в прошлом у меня были добрые отношения, сложившиеся на кафедре иностранной литературы института. Оглядываясь назад через тьму прошлого, я пытаюсь представить себе, скольких же людей пришлось мне непосредственно узнать за всю свою жизнь - пятьсот человек, тысячу? Среди них и доктор Клаус Бругер, немецкий профессор-русист, который было непонятно, любил Русь или нет, но старательно изучил всю ее диссидентскую литературу. И как прапорщик знает строевой устав, Клаус помнил все конфликтные ситуации, которые возникали в России между государством и народом. Он и похож был своей выправкой, жестоковыйностью осанки и решительным взглядом острых глаз на военного человека - Клаус Бругер предложил мне временную преподавательскую работу в Евангелической Академии города Мюльхайм, контракт на один год. Он меня, оказывается, долго искал, и теперь у него осталось, как он сообщил, совсем мало времени на раздумье для ответа - но я особенно раздумывать не стал и тут же дал согласие.
Так началась и для меня новая эра российской истории, великое колесо которой ровнехонько проехалось между моей судьбой и судьбой Анны, отбросив меня на ту сторону колеи, где вдруг обрел большой вес и авторитет европеец Клаус, знаток и друг русского диссидентства. Когда мы встретились, я с трудом узнал его, столь изменился он - словно из прапорщиков его сразу произвели в майоры. И если раньше Клаус обращался ко мне исключительно на "вы", то теперь сразу же, как только увиделись, он воскликнул: "Сколько лет! Сколько зим! Где ты шатался, мерин актированный? Меня попросили в Евангелической Академии найти хорошего специалиста по русской культуре, я сразу сказал на тебя. Но где ты был? Я чуть не отдал вакансию другому лицу". И он тут же сообщил мне, что в одном из самых крупных наших издательств скоро выходит его "Этимологический словарь русских лагерных и тюремных терминов".
Словом, все споспешествовало тому, чтобы дальнейшая моя судьба благополучно устраивалась именно в направлении дальнего зарубежья: "железный занавес" был выкинут на помойку истории, заграничные паспорта выдавали, хоть приходилось-таки за ними побегать, и люди советской национальности теперь могли наниматься на работу за рубежом, искать себе хозяев в иностранных государствах. И я ни дня не медля отправился в Германию - как только выправил все необходимые бумаги.
И однажды в Германии, в уютном академическом городке, в пустой профессорской квартиренке, я сидел один за голым столом и смотрел на серый диван у дальней стены - на этой стене, резко заваливаясь наискось, к правому нижнему углу, стояло три светящихся параллелепипеда, плоскости которых были иссечены яркими поперечными штрихами света, - лучистые жалюзи, спроецированные через стекла трехстворчатого окна и косо навешенные на противоположную стену, над серым диваном. Какая-то напряженная, острая, болезненная самовыраженность преходящего мгновения отражалась в этих косых пятнах света, чья душа всего на несколько минут облеклась в видимый образ - и вскоре, когда солнышко сдвинулось в сторону, исчезла, навсегда превратившись в невидимку. Я снова остался один в пустой комнате и вспоминал явление некой другой души времени, которая и подвела меня к одной горькой догадке.
Как-то летней порою я проходил по набережной Гусь-реки, выбрался на соборную площадь и увидел такую картину. На полуразрушенной паперти одного из двух храмов, на каменной площадке, перед входом в него, и на пороге, и даже внутри храма, там, где за отсутствующей дверью стояла плотная чернота, замогильная, безмолвная, отдыхало стадо коз и овец. Жаркое пополуденное солнце стояло высоко, где-то позади храма, и небольшая площадь тени лежала перед входом, резала наискось паперть и ломалась на ступенях - в эту тень и втиснулось баранье-козлиное стадо, ища прохлады. Некоторые из скотов стояли уткнувшись носами в храмовую стену, другие лежали на камнях, раскрыв пасти, вывалив языки и всполошенно дыша. А наиболее рьяные из них, преимущественно козы и крупные бараны, не побоялись забраться и в глубину соборной темноты - мне видны были их замызганные спины и обосранные зады, выступающие на ее фоне. И обозрев их - только теперь я понял, отчего вся площадь перед церковью, и ступени, и площадка паперти, и каменный пол внутри храмового здания были завалены дерьмом. Оно было скотское, оказывается.
А ведь я до этого дня - когда-то впервые увидев дерьмо на ступенях храма, - грешным образом подумал о местных жителях, о безбожной молодежи, специально селекционированной на безбожие нашими общественными пастырями. Но теперь, разумно сообразив и установив происхождение навозных гор во храме, я, однако, вовсе не обрел облегчения в сердце. Неимоверная тяжесть как легла на него, так и осталась, и гнет наступившей минуты был почти невыносим для меня.
И вот эта душевная тяжесть напомнила о себе в другой летний день, через пару лет, когда я, выйдя из своей профессорской квартиры, пересекал мощеный двор академического кампуса, направляясь к учебным корпусам, - снова навалилась, сдавила горло, почти лишила меня дыхания. Мы были обречены на невозможность любви, на ее неумение, потому что для нас она была проклята. Мы были обречены не знать ее, лишены права на ее испытание - так о какой любви я распинался перед своей Аней? Все эти мысли, словно фигуры кафкианского кошмара, навалились на меня посреди жаркой каменной площади и смяли мою душу. А мне надо было через несколько минут читать слушателям Евангелической Академии лекцию по русской культуре. Какую лекцию и о какой такой культуре, если где-то далеко-далеко, за чуждыми моему сердцу зелеными, тщательно ухоженными германскими просторами - среди других зеленых просторов, скверно ухоженных и дающих так мало молока и хлеба людям, живущим на них, - если где-то, в запределье недосягаемого мира, затерялась, погибла, уже стала невидимкой моя безнадежная в этом мире любовь. Она была заранее обречена, потому что над всей нашей империей зависла громадная, кромешная, неотвратимая, как насланная небесами казнь, туча проклятия на любовь.
Два года отработав в Германии, я вернулся в Москву, имея на руках самые лестные рекомендации от Евангелической Академии и от К°льнского университета, где мне также привелось поработать, уже непосредственно под началом доктора Клауса Бругера. Он почему-то через год не стал продлевать мне контракт, чем и принудил меня возвратиться домой, но полученные мной немецкие рекомендации дали возможность получить контракт в университете города Осака в Японии, откуда в наш институт приезжал профессор Кимура, добряк и пьяница - качества, исключительные для преподавателей высших школ в Японии. Кимура пригласил меня в свой университет, и я отправился в Осаку...
Все это время я не знал, где Анна, что с нею, и, признаться, вовсе не искал ее. В Германии, на второй год пребывания там, когда я переехал из Мюльхайма в К°льн, у меня появилась другая жена, доктор русской филологии Вирина Легге. У нее тоже была дочь, но уже взрослая, Доротея, которая проживала отдельно от матери в Майнце и, приезжая навестить ее по праздникам, совершенно не разговаривала со мной, а только изредка косилась в мою сторону круглыми, навыкате, табачного цвета глазами. Эта семейка возникла у меня вместе с контрактом, заключенным с институтом славистики К°льнского университета, с завершением же контракта она и распалась. Но кончину второго брака я вовсе не оплакивал и возвратился в Москву один, - впрочем, тепло провожаемый до самого аэропорта в Дюссельдорфе немецкой экс-женой и ее дочерью. Все происходило легко, пристойно и непринужденно - и заключение семейного союза, и расторжение оного - в брачном контракте все оказалось заранее предусмотрено, чтобы не было никаких тягот и неудобств в гражданском обустройстве свободных, цивилизованных людей. В продолжение брачного срока, пока я проживал в квартире у жены, мне надо было отдавать ей ту часть положенного мне вознаграждения, которую институт выделял иностранному преподавателю для аренды жилья. Кроме того, мы несли пополам расходы за коммунальные услуги, а за международные телефонные разговоры каждый платил по своим счетам отдельно...
За двухмесячный срок передышки в Москве я уже настолько прочно забыл немецкую жену и все ее прелести, что даже сам диву давался. Иногда меня охватывало сомнение: а была ли эта жена? Какие были счета за телефонные разговоры - то запомнилось хорошо: Мюнхен - 14 марок, Москва - 35 марок...
Волосы на голове Вирина красила, под мышкою выбривала - так какого хоть цвета они были у нее на лобке? Уже неразрешимая есть загадка сия. Забыл.
Немолодая, но еще свежая, холеная фрау в экстаз меня не вводила, но и сама головы никогда не теряла и засыпала с легкой храпцою уже через сорок пять секунд после того, что по-русски у нее называлось - "здоровье". Она любила повторять мне, как бы поощряя и наставляя: "Сначала здоровье тела, потом здоровье дух!" И я тоже научился у нее очень быстро засыпать - и, проснувшись однажды, не увидел ее рядом с собою и совершенно забыл про ее существование.
И, наверное, поэтому, уехав в Японию, через три месяца я снова как бы оказался женат, на сей раз без оформления брачного контракта - Анна по такому случаю выразилась бы: на заборе расписались. Но в Японии у меня жена была не японка - в кимоно, с ковыляющей походкой, - а рослая американка, дама с могучими мускулами на ногах, которые она нарастила, оказывается, занимаясь конным спортом, верховой ездой. Информация для меня была неожиданной, не думал я, что сидя на лошади можно так накачать ноги. Но не только мускулистыми ногами, конечно, была знаменательна для меня доктор Нэнси Лич (вновь доктор!), мы с нею прожили вместе несколько месяцев, она оказалась феминисткой, но, не изменяя своим убеждениям, на эти месяцы добровольно подверглась моему сексуальному порабощению и объяснила мне, что на то пошла вполне сознательно, вынужденно, потому как в ее Америке сейчас не существует настоящих мужчин, остались только одни гомосексуалисты.
Как раз мы еще были вместе, проживали рядышком в крошечных двухкомнатных боксах при университетской гостинице для иностранных профессоров, когда мне однажды приснилось, что Анна взобралась на какое-то дерево, как на качели, уселась на сук, поправляя юбку на коленях. И вдруг я заметил, каким-то образом переменив ракурс зрения и теперь находясь где-то сверху, - увидел, что под коряжистым ответвлением, на котором с беспечным видом сидела моя Аня, побалтывая в воздухе ногами, разверзлась страшная синеватая бездна! (Такое я увижу потом, когда буду в Америке, штат Нью-Мексико, и окажусь на ажурном мосту через пропасть, по дну которой серо-зеленой лентой течет река Рио-Гранде.) И еще я заметил, что в основании ответвления, там, где оно начинало отходить от корявого ствола, образовалась некая щель, надтрещина, грозя дереву тем, что ветка под своей тяжестью раздерет угол развилки, который ранее был вполне надежным и бодро устремлял сук наискось вверх...
Теперь же, в результате разрыва древесных волокон, ветка заметно отошла в своем основании от главного ствола и на моих глазах медленно, неуклонно опускалась вниз, надтрещина же увеличивалась, все явственнее превращаясь в широкую трещину. Но Аня сидела на суку, ничего не замечая, безмятежная, задумчивая, а я от ужаса оцепенел и, как это бывает во сне, почувствовал, что не способен ничего произнести, даже шепотом... Проснувшись, я увидел в постели рядом не ее, а Нэнси, аккуратнейшим образом лежавшую тонким носиком вверх, строго к потолку, и покоящую голову на специальной подушке, что не дает искривиться во время сна шейным позвонкам.
Когда мы с нею разбежались - с бурными слезами и патетическими сценами с ее стороны, с тяжкими обвинениями меня в мужском шовинизме - это за то, что я дал ей по морде, когда она при мне стала делать "кис по-американски" со своим университетским дружком однажды в японском ресторане, куда этот приехавший в Осаку дружок и пригласил нас обоих, - Нэнси осталась мне добрым другом.
Несмотря на свой феминизм, она была славный человечек, порывистая и чувственная женщина, широкая по натуре, по-американски свободная и размашистая. Нэнси и устроила мне договор с Гавайским университетом, в Гонолулу, куда я отправился после отработки японского контракта и где за год жизни на райских островах у меня было еще несколько вполне доступных женщин.
Речь не идет о гавайских проститутках с набережной Вайкики - после Анны я искал таких женщин, которые могли бы хоть в какой-то мере помочь мне забыть ее, так что проститутки были ни при чем. Оказалось, мне нужны были не тело какой-нибудь замечательной женщины и даже не ее душа - мне нужна была Анна, только она одна во всей ее цельности. Были на Гавайях какие-то невероятно роскошные райские птицы, которые порхали во дворцах громадных торговых капищ, выбирая для себя самые дорогие на свете платья, драгоценности, духи и шляпки, были мировые чемпионки, должно быть по сексуальному спорту, и дочери миллиардеров, и принцессы крови инкогнито - кого только не было на Гавайях, где круглый год продолжается курортный сезон. Но Ани там не было. Она оказалась инопланетянкой, и улетела к себе на свою планету, и стала для меня недоступной. Закончив срок контракта в Гонолулу, я решил больше не мотаться по свету и вернулся домой.
Итак, пять лет прошло после нашего развода. Я ничего не знал об Анне. В институте мне сообщили, что Дудинец тоже поехал зарабатывать валюту в Алжир, так что спросить о бывшей жене было не у кого. Но теперь, по прошествии времени, мне стало совершенно ясно, что напрасно я пытался уйти, бежать от нее за тридевять земель. Маленькую, скверную войну задетых самолюбий, когда-то возникшую меж нами, я позорно проиграл - и теперь готов был бесславно капитулировать. Но пришел к этому безнадежно поздно, тогда, когда война принесла слишком много непоправимых бедствий.
За время моего отсутствия Москва сильно изменилась, настолько, что я порою с трудом узнавал свой родной город и его граждан, своих земляков. Мне представилось, что и граждане Москвы также потерпели поражение, как и я, - несмотря на полную победу капитализма над коммунизмом. И в свои недолгие наезды в город, в перевалочные промежутки между поездками в разные страны, я замечал необычайные, невиданные доселе вещи, немыслимые перемены, происшедшие с его людьми.
Могло ли быть такое, чтобы в самом центре Москвы, точнее, на площади Пушкина, с той стороны, где когда-то в старое время стоял, говорят, бронзовый потупивший голову кумир, у спуска в подземный переходный туннель под ногами прохожих валялся бы мертвый человек? Нет, такого не могло быть - но такое было. Летнее тепло позволило демократически обновленным гражданам нарядиться во все светлое, яркое, легкое, девушки смело выставляли на всеобщее обозрение свои нежные голые спины, соблазнительные ляжки, июньская московская толпа сверкала и пенилась, как всегда, и текла по бывшей улице Горького - все выглядело вроде бы как и раньше, до демократии, но странным образом валялся на тротуаре, напротив спуска в туннель, голый по пояс человек, и тело его было какого-то необычного грязно-оранжевого цвета.
Человек лежал на спине, раскинув руки, глаза его были полузакрыты, неподвижны, голова с одной стороны облеплена коркою черной, давно запекшейся крови. То, что еще оставалось на его теле как одежда - штаны, какая-то обувь на ногах, - было самого ужасного, отвратительного вида. Но в противоречие с этой жалкой одеждой бродяги - тело его выглядело вполне благополучным, упитанным, с небольшим брюшком, обросшим вокруг ямы пупка кущею мирных волос, которые пошевеливались при порывах невидимого уличного ветерка.
Однако цвет голого тела, неестественно яркий, словно его вымазали краской или же раствором йода, - неестественный цвет кожи покоившегося на тротуаре человека буквально вопиял о смерти.
А вокруг, казалось, никто ничего не замечал, по бывшей Горьки-стрит бурлил поток людей, часть этого неравномерного потока тугим заворотом уходила в подземку перехода, волнообразно спускаясь туда по каскадам ступенек. На широкой площадке перед началом Тверского бульвара толкотня была особенно густой. Там шла уличная торговля с лотков, из палаток, со столиков книжного развала, стояли плоские фанерные Горбачев с Ельциным, оба с дурацкими физиономиями, и рядом с этими изображениями в натуральный рост любому клиенту можно было смело сфотографироваться - совсем как в свободной Америке.
Но странным образом полеживал на асфальте полуголый человек, явно уже долгое время и наверняка мертвый, - москвичи же вместе с гостями столицы проходили мимо как ни в чем не бывало. А один из них, красивый парень в длинном белом пиджаке, с модной прической - затылок высоко подбит, длинные волосы падают крылом на одну сторону головы, - ждал, видимо, кого-то у провала в туннель, все смотрел туда, а потом, под натиском вдруг густо повалившего снизу людского потока, вынужден был отступить... И вот, двигаясь задом наперед, молодой человек зацепился ногами за лежащего, слегка пошатнулся - но с истинной ловкостью спортсмена проявил отменную реакцию и легко перепрыгнул через тело бродяги. А тот и не обиделся, остался себе лежать, как лежал, и не подумал даже матюгнуть молодца в белом пиджаке, который, кстати, тоже не обратил особого внимания на происшедшее и продолжал с озабоченным видом стоять перед подземным переходом.
Так что же такое с нами случилось? А ничего, пожалуй, особенного. Все это мы уже проходили - и у нас, на Руси, и во всем человеческом мире одинаковым образом. Двухтысячелетней продолжительности попытка взять да и забыть о себе и полюбить другого как самого себя не удалась. Теперь-то и говорить об этом смешно... Ну а что прикажете делать - не перепрыгивать, что ли, надо было молодому человеку через труп, а пасть на колени на асфальт, пачкая светлые брюки, и приникнуть своим молодым изнеженным лицом к окровавленной, вздутой физиономии мертвого бродяги? Нет уж, господа, увольте...
Наступил момент истинной прагматики, и все тайное в нашем обществе становится явным, сказал я самому себе. Очнись, воспрянь, невидимка, проснись и пой! Ты превращаешься в реальную фигуру, по крайней мере для самого себя, - и это благодаря пробудившемуся в наших сердцах могучему подспудному источнику особой энергии. Я имел в виду пробудившийся вкус к иностранной валюте, прямо намекал о любви к зеленому американскому доллару - о том сумасшедшем чувстве счастья, которое испытал потомственный советский человек, ухватив руками свою первую тысячу долларов. После чего он стал полагать, что жизнь эту можно прожить как угодно, с кем угодно, - может быть, и ни с кем, а попросту совсем одному - лишь бы у человека было много денег, предпочтительно в твердой валюте.
- Ты хочешь этим сказать, как это было принято в классической русской литературе, что среда заела, общество виновато? - О чем ты, Анна? - Да о том, почему ты и за гробом готов врать самому себе и лицемерить.
- В чем же мое лицемерие? - Зачем хочешь свалить на паршивое время, на историческую среду свое полное и окончательное поражение? Что за болесть такая у русской интеллигенции! - Поясни, пожалуйста...
- Тебе же было стыдно, что ты не стал искать меня, а кинулся по заграницам зарабатывать валюту? - Не то слово. Не стыдно - страшно... С этим я просто не мог дальше жить.
- Но тем не менее прожил еще много-много лет. Так? - Жизни никакой не было, сколько бы лет ни прошло.
- И этому можно поверить? - Ты же знаешь, что можно...
- Допустим. Тогда все же поясни. Почему ты не стал искать меня? Если бы искал и нашел, то твоя богиня, может быть, не погибла бы самой лютой смертью...
- Аня! Аня! - В огороде баня. Где ты был, где, когда я, полуживая, голодная, просидела ночь на скамейке возле подъезда твоего дома? Ни денег, ни документов, ни теплой одежды - все это осталось в машине, которую угнали.
- Сначала я ждал тебя в твоем доме... Потом стал думать, что ты находишься там, у Рафаила... А когда я позвонил ему... Какое несчастье! Разве во всем этом есть чья-нибудь вина? - Ну а потом? Ведь я все еще была жива. Почему не искал меня потом? Разве я перестала быть твоей богиней, твоей маленькой, как ты меня называл иногда? - Моей маленькой... Да. Да.
- Больше всего любила, когда ты меня называл так. Я бы пожелала тебе здоровья и счастья во всей твоей оставшейся жизни только за то, что ты когда-то называл меня "моя маленькая".



Страницы: 1 2 3 [ 4 ] 5
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?

 

ВЫБОР ЧИТАТЕЛЯ

главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

СЛУЧАЙНАЯ КНИГА
Copyright © 2004 - 2024г.
Библиотека "ВсеКниги". При использовании материалов - ссылка обязательна.