странно ли, что я то и дело сбиваюсь с мысли, побуж-
517
даемый необходимостью вновь и вновь подпитывать тлеющий огонь -- подпитывать не
только пламенем отваги, но пламенем отчаяния: ведь нет никого, кому я мог бы
доверить высказать все это за меня. Мои повторы и топтание на месте, мое
нетерпеливое стремление прибегнуть к любым, без изъятий, средствам и способам
выражения -- все это не что иное, как вид вдохновенного заикания, постигавшего
некогда пророков и ясновидцев. У меня дух захватывает при. мысли о грандиозности
этого зрелища -- конца света!
Каждый вечер, после обеда, я выношу во двор мусор. Поднимаясь с пустым ведром
вверх, останавливаюсь и выглядываю в лестничное окно, выходящее на Сакре-Кер,
венчающий вершину монмартрского холма. Каждый вечер, вынося во двор мусор,
мысленным взором я провижу самого себя возвышающимся в ослепительной белизне на
гребне высокого холма. И это видение диктует мне не мысль о Христе, не мысль о
кровоточащем сердце Спасителя. Нет, в сердцевине моих озарений -- нечто еще
более совершенное, нежели Христос, нечто еще более необъятное, нежели сердце,
нечто еще более всеобъемлющее, нежели Господь всемогущий: Я САМ. Я -- человек. И
этого для меня достаточно.
Я -- человек; есть во мне нечто от Бога и нечто от Дьявола. Каждому -- свое.
Ничто не вечно, ничто не окончательно. Передо мной неотступно сияет образ нашего
тела -- божественное триединство пениса и двух яичек. Одесную -- Бог-отец;
ошуйцу, опустясь чуть ниже, Бог-сын; а меж ними и над ними -- Дух Святой. Не
могу отделаться от мысли, что святая эта троица -- земного происхождения, что ей
суждено претерпеть бесчисленные метаморфозы; но до тех пор, пока мы будем
выходить из женского лона с руками и ногами, до тех пор, пока нас не перестанут
сводить с ума звезды над головой, а трава под ногами -- оставаться источником
ласки и чуда, до тех пор тело пребудет для нас камертоном тех мелодий, которым
суждено срываться с наших губ.
Сегодня третий или четвертый день весны, и я наслаждаюсь теплым солнцем, сидя на
плас Клиши. И сегодня, нежась под солнцем, я имею честь заявить вам, что не
имеет ни малейшего значения, катится мир к чертям собачьим или нет, праведен он
или погряз в грехе, хорош или плох. Он существует, -- и точка. Мир -- он такой,
какой есть; а я -- это я. Заявляю это не с самоотрешенностью сиднем сидящего на
корточках Будды, а проникшись веселой, жестокой мудростью, исполнясь внутренней
убежденностью. Все, что находится вовне и внутри меня, -- одним словом, все на
свете -- есть результат дейст-
518
вия необъяснимых сил. Хаос, постичь логику которого -- задача непосильная.
Непосильная для человека.
Брожу ли я по улицам в полночный час или рассветный, или в час еще более
несуразный, меня не оставляет ощущение тотального собственного одиночества и
столь же неподдельной. собственной неповторимости. Ощущение столь отчетливое,
сообщающее такую внутреннюю уверенность, что и в шумном людском потоке, где
каждый не больше былинки, колеблемой прихотью ветра, я начинаю думать о себе как
о единственном представителе рода двуногих, занесенном в бескрайний космос,
последнем обитателе земли, гордо шагающем по асфальту просторный обезлюдевших
проспектов, минуя гигантские пустующие небоскребы, как о неограниченном
властителе планеты, с песней на устах совершающем обход своих необъятных
владений. Мне нет надобности засовывать руку в жилетный карман, дабы обрести мою
душу: она и без того непрестанно вибрирует под ребрами, разрастаясь, все громче
заявляя о себе с каждым куплетом песни. Случись мне даже минуту назад выйти с
какого-нибудь официального сборища, на котором раз и навсегда было бы
установлено, что все сгинуло, сгинуло окончательно и бесповоротно, в этот самый
миг, когда я одиноко брожу по улицам, вплотную уподобясь Богу, все с
неизбежностью убеждает меня: это ложь. Смерть, знаки ее присутствия, один сменяя
другой, неотвратимо маячат перед моими глазами; однако эта смерть, вершащая
неостановимую свою работу, эта вечно бурлящая в сосуде мироздания магма
ежесекундной гибели, проникая во все поры сущего, никак не достигнет критической
точки, чтобы поглотить и меня; разливаясь кипящими волнами у самых моих ног, ее
прибой всегда отстает на шаг, не позволяя мне вкусить собственного конца. Мир --
не что иное, как зеркало моего умирания; и гибнет он так же, как я, -- не
меньше, но и не больше. Кто усомнится, что тысячу лет назад я был несравненно
более живым, чем сегодня; но разве не то же и с миром: покрытый погребальной
пылью тысячелетия, он ныне мерцает бледной тенью тогдашнего. Когда доживаешь
что-то до конца, не находится места ни смерти, ни сожалениям, ни мнимому
возрождению; каждый прожитый миг раскрывает более широкие, более ослепительные
горизонты, и укрыться от них некуда, разве что в саму жизнь.
Грезы ясновидцев вспыхивают в черепных коробках, а туловища остаются накрепко
пригвождены к сиденью электрического стула. Вообразить новый мир значит
проживать его день за днем, каждой мыслью, каждым взглядом, каждым шагом, каждым
жестом уничтожая и пересоздавая, все время двигаясь в ногу с маячащей впереди
519
смертью. Недостаточно оплевывать прошлое. Недостаточно возвещать приход
будущего. Действовать надо, как если бы прошлое было мертво, а будущее
неосуществимо. Действовать надо, как если бы следующий шаг был последним,
каковым он в сущности и является. Ведь каждый шаг вперед -- последний: с ним
сокрушается мир, и собственное я -- здесь не исключение. Мы -- обитатели
планеты, не знающей конца существованию: наше прошлое неиссякаемо, будущее
ненаступимо, настоящее нескончаемо. Мир, замкнувшийся в порочном кругу
отрицаний, открыт нашему взгляду и доступен осязанию; однако этот видимый мир --
еще не мы сами. Что до нас самих, то мы -- то, что никогда не завершено, то, что
никогда не обретает зримой формы; мы -- сущее, но не исчерпывающее; являясь
частями неведомой геометрической фигуры, мы несравненно больше нее самой. Что же
касается фигуры, то конфигурация ее столь причудлива и сложна, что измыслить ее
мог только такой математик, как Господь Бог.
"Смейтесь!" -- советовал Рабле. Врачуйте смехом все ваши недуги! Господи, но до
чего же трудно глотать эликсир его здоровой, веселой мудрости после всех
шарлатанских пилюль и снадобий, которые мы веками заталкивали себе в глотки! Как
найти в себе силы смеяться, когда на животе развязалась пуповина? Как найти в
себе силы смеяться в юдоли беспросветной печали, какую вселили нам в души все
эти певцы бледной немочи, неизреченного томленья, вселенской скорби,
самодовольной отрешенности, бесплотной духовности? Я отдаю себе отчет в мотивах,
вдохновивших их на отступничество. Я готов отпустить им их гений. Но трудно
стряхнуть с себя облако той безнадежности, которой они окутали все вокруг.
Когда я задумываюсь обо всех фанатиках, распятых на кресте, и даже не о
фанатиках, а просто-напросто простофилях, обо всех, кто позволил принести себя в
жертву во имя идей, утлы моего рта растягиваются в улыбке. Сожгите все корабли,
призываю я. Покрепче закупорьте бутылку с джинном Нового Иерусалима! Просто
прижмемся друг к другу, живот к животу, прижмемся не питая надежд! Чистые и
нечистые, праведники и злодеи, лунноликие и блинноликие, остроумцы и тугодумы --
пусть те и другие, смешавшись воедино, хоть несколько веков поварятся в этом
плавильном котле!
Либо мир повредился в рассудке, либо струна моего инструмента натянута
недостаточно туго. Заговори я темно и невразумительно, -- и меня тут же поймут.
Грань меж пониманием и непониманием не толще волоска; нет, еще тоньше -- она
меньше миллиметра, эта нить, протянутая в пространстве между Китаем и Нептуном.
Независимо от
520
того, сколь точно я формулирую свои мысли, она остается незыблемой; и здесь дело
не в точности, ясности и тому подобном. ("И тому подобное" в данном случае -- не
просто фигура речи!) Человеческий ум подвержен погрешностям именно потому, что
он -- слишком точный инструмент:
нити рвутся, встречая на пути эбен и кедр инородных материй, перетираясь об
узлы, связанные из волокон красного дерева. Мы рассуждаем о реальности как о
чем-то соизмеримом, вроде фортепианной гаммы или урока физики. А Черная Смерть
-- ведь она воцарилась с возвращением крестоносцев. А сифилис -- с возвращением
Колумба. "Реальность возьмет свое! Реальность первична", -- замечает мой друг
Кронстадт. Она вырастет из поэмы, написанной на дне океана...
Прогнозировать ее значит отклониться либо на миллиметр, либо на миллион световых
лет. Это отклонение -- сумма, вырастающая из пересечения улиц. Сумма --
функциональное нарушение, возникающее в результате стремления втиснуть себя в
систему координат. А сама система -- не что иное, как рекомендация, выданная
прежним работодателем; иными словами, рубец, оставленный в наследство былой
болезнью.
Это -- мысли, рожденные улицей, genus epileptoid*. Бывает, выходишь из дома с
гитарой и струны с визгом обрываются -- ибо сам замысел не укоренился достаточно
глубоко. Для того, чтобы вспомнить сон, глаза надо держать закрытыми и, упаси
Боже, не моргнуть. Малейшее дуновение -- и вся конструкция мигом разлетится. На
улице я отдаюсь на волю деструктивных, противоборствующих стихий, бушующих
вокруг меня. Позволяю всему окружающему играть с собой как с песчинкой.
Наклоняюсь, чтобы украдкой вглядеться в ход тайных процессов, скорее повинуюсь,
нежели руковожу ими.
Целые огромные блоки моей жизни безвозвратно утрачены. Они низвергнуты, обращены
в пыль, растворены в досужем трепе, бездумных поступках, воспоминаниях, снах.
Никогда не бывало так, чтобы я жил одной жизнью -- жизнью мужа, любовника,
друга. Нет, куда бы я ни попадал, во что бы ни ввязывался, у меня всегда было их
множество. Таким образом, все, что бы мне ни вздумалось обозначить как свою
историю, теряет очертания, тонет, вязнет в нерасторжимом слиянии с жизнями,
драмами, историями других.
Я -- человек Старого Света, семя, перенесенное ветром через океан, растение,
отказавшееся дать всходы на пло-
____________
* Genus epileptoid (искаж. лат.) -- буквально: эпилептического рода; здесь --
разновидность бреда.
521
дородной американской почве. Я принадлежу к тяжелому древу прошлого. Мои корни,
физические и духовные, роднят меня с европейцами -- с теми, кто были когда-то
франками, галлами, викингами, гуннами, татарами, невесть кем еще. Питательная
среда для моих тела и души -- здесь, где преобладают тепло и гниение. Я горд
тем, что не принадлежу этому столетию.