смирно, и я ощущал только странную тяжесть, как будто к груди моей
прижалась какая-то странная гадина, мне казалось, что меня обвивает
гигантский червяк. Я пощупал штаны и убедился, что они сырые: я так и не
понял, пот это или моча, но на всякий случай помочился на угольную кучу.
забыли, что время идет: ночь обволакивала нас своим зыбким сумраком, и я
никак не мог вспомнить, когда она началась.
Том взглянул на него помутневшими глазами: чувствовалось, что у него нет
ни малейшего желания утешать. Да это было и ни к чему; хотя мальчик шумел
больше нас, его страдание было менее тяжким. Он вел себя как больной,
который спасается от смертельной болезни лихорадкой. С нами было куда
хуже.
сущности, не думал. На мгновение, на одно короткое мгновение мне
показалось, что я заплачу тоже, и тоже от жалости к себе. Но случилось
обратное: я взглянул на мальчика, увидел его худые вздрагивающие плечи и
почувствовал, что стал бесчеловечным - я был уже не в состоянии пожалеть
ни себя, ни другого. Я сказал себе: ты должен умереть достойно.
светлеющее небо. Я же продолжал твердить: умереть достойно, умереть
достойно - больше я ни о чем не думал. Но с того момента, как бельгиец
напомнил нам о времени, я невольно ощущал, как оно течет, течет и утекает
капля за каплей. Было еще темно, когда Том сказал:
нас в потемках.
приятелю:
выстрелы.
дворе.
курева, ни спиртного. С этой минуты они стреляли беспрерывно.
отворилась, и вошел лейтенант с четырьмя солдатами. Том выронил сигарету.
ноги. Но как только они его отпустили, Хуан снова упал. Солдаты стояли в
нерешительности.
нести, ничего, все будет в порядке.
лодыжки и вышли вслед за ними. Хуан был в сознании, глаза широко раскрыты,
по щекам текли слезы. Когда я шагнул к двери, лейтенант остановил меня:
один. Мне было неясно, что происходит, я предпочел бы, чтоб они покончили
со всем этим сразу. До меня доносились залпы, промежутки между ними были
почти одинаковы. И каждый раз я вздрагивал. Хотелось выть и рвать на себе
волосы. Но я стиснул зубы и сунул руки в карманы: надо держаться. Через
час за мной пришли и провели на первый этаж в маленькую комнату, где пахло
сигарами и было так душно, что я едва не задохся. Два офицера покуривали,
развалясь в креслах, на коленях у них были разложены бумаги.
всматривались в меня из-под очков. Он сказал:
чтоб я провалился в преисподнюю, и начал выкручивать мне руки. Он делал
это вовсе не потому, что желал причинить мне боль, он просто играл: ему
было необходимо ощущать себя властелином. Он приблизил свое лицо и обдавал
меня гнилостным дыханием. Это продолжалось с минуту, и я едва удерживался
от смеха. Для того, чтобы испугать человека, который сейчас умрет, нужно
что-нибудь посильнее, так что тут он сыграл довольно слабо. Потом он резко
оттолкнул меня и снова сел. Он сказал:
помереть. Правда, позже, чем мне, но в сущности не намного. Они выуживали
из своих бумаг какие-то имена, они гонялись за людьми, чтобы посадить их
или расстрелять: у них были свои взгляды на будущее Испании и на многое
другое. Их деловитая прыть коробила меня и казалась комичной, они
выглядели спятившими, и я не хотел бы оказаться на их месте.
хлыстом по сапогу. Все его движения были точно рассчитаны: ему хотелось
производить впечатление лютого зверя.
Я отлично видел все их загодя продуманные приемы и поражался, что
находятся люди, которым все это доставляет удовольствие.
его в бельевую, через четверть часа приведите обратно. Если будет
запираться, расстреляйте немедленно.
заставили просидеть еще час в подвале, пока расстреливали Хуана и Тома, а
теперь они намеревались запереть меня в бельевой - несомненно они
подготовили эту штуку еще вчера. Они решили, что нервы мои не выдержат
всех этих проволочек и я сломаюсь. Но тут они дали маху. Разумеется, я
знал, где скрывается Грис. Он прятался у своих двоюродных братьев, в
четырех километрах от города. Так же хорошо я знал, что не выдам его
убежище, если только они не начнут меня пытать (но, кажется, они об этом
не помышляли). Все это было для меня стопроцентно ясно, не вызывало
сомнений и, в общем, нисколько не интересовало. И все же мне хотелось
понять, почему я веду себя так, а не иначе. Почему я предпочитаю сдохнуть,
но не выдать Рамона Гриса? Почему? Ведь я больше не любил Рамона. Моя
дружба к нему умерла на исходе ночи: тогда же, когда умерли моя любовь к
Конче и мое желание жить. Конечно, я всегда его уважал: это был человек
стойкий. И все-таки вовсе не потому я согласился умереть вместо него: его
жизнь стоила мне дороже моей - любая жизнь не стоит ни гроша. Когда
человека толкают к стене и палят по нему, пока он не издохнет: кто бы это
ни был - я, или Рамон Грис, или кто-то третий - все в принципе равноценно.
Я прекрасно знал, что он был нужнее Испании, но теперь мне было начхать и
на Испанию, и на анархизм: ничто больше не имело значения. И все-таки я
здесь, я могу спасти свою шкуру, выдав Рамона Гриса, но я этого не делаю.
Мое ослиное упрямство казалось мне почти забавным. Я подумал: "Ну можно ли
быть таким болваном!" Я даже как-то развеселился. За мной снова пришли и
повели в ту же комнату. У ног моих прошмыгнула крыса, это меня тоже
позабавило. Я обернулся к одному из фалангистов:
овладело желание расхохотаться, но я сдержался: побоялся, что если начну,
то не смогу остановиться. Фалангист был усат. Я сказал ему:
лицо его обрастало шерстью. Он лениво дал мне пинка, я замолчал.
насекомое, и ответил:
сторожа.
вскочат, нацепят свои портупеи и станут с деловым видом сыпать приказами.
Они действительно повскакали с мест.
ты нас водишь за нос, тебе не поздоровится.