легкое, соврать, что больно - вдруг здоровью навредить? Доктор, видно,
понял и сказал:
окружной направим, а по выздоровлении, скорее всего, вчистую от службы
освободят.
доктором начали говорит вполголоса и непонятно, а он на столе лежал
совершенно спокойно, наверное, даже бы уснул, но доктора скомандовали,
и его переложили на носилки, укрыли принесенным откуда-то одеялом и
так, накрытого, понесли в палатку.
лежали двое, и все. Его уложили, он попросил - поближе к двери, днем
душно, а к вечеру обещали отправить в госпиталь, подоткнули одеяло,
спросили, не нужно ли чего, не стесняйся, но ему и вправду ничего не
нужно было, он как раз облегчался, когда ранили, и, пообещав позвать,
если что, он устроился на приглянувшемся месте.
прислушивался к себе, что там, внутри, не очень? Но ответа не было,
рана молчала. Здорово умеют лечить. Научились. Какое-о время он просто
лежал, не думая ни о чем. Поднимающееся солнце прогревало палатку,
ткань пахла как-то особо, неуютно, нежило. Он не любил палаток вообще.
Даже здесь, на Бессарабском фронте зимой будет холодно, а севернее,
под Кенигсбергом? Все сколь либо годное жилье отводилось офицерам,
старшим офицерам, потому что жилья было мало: отходя, коминтерновская
армия разрушила все, что успела, угнала жителей, поля поросли дрянью,
сквозь которую проглядывала горелая земля, в позапрошлом году жгли
посевы. Потом он вспомнил, что о зиме тревожиться больше надобности
нет, стало повеселее. О доме он решил не загадывать, чего спешить, да
и вообще, мало ли, но вот госпиталь, куда направят? В Кишинев,
наверное. Сначала на станцию, а там, в санитарном вагоне - в Кишинев.
Их полк проходил через город, невелик городишко, но уж получше
Плоешти, разрушенной напрочь. В Кишиневе был малый из его роты,
правда, в особом госпитале, триппер подхватил, его подлечили и назад.
Тут триппер не грозит. Неоткуда ему взяться. Ничего городок,
рассказывал. Компот давали, персики и виноград в нем плавали, а у
местных вина можно купить почти даром. Нищета, копейке рады.
казался отсюда каким-то особенным, будто синему смотришь, только
цветную, все обрело значение и смысл, пусть даже непонятный сразу.
Видна была береза, обычная, такая же, что и в Шиловском лесу, куда он
раньше, мальчишкой, ходил с хутора, неправда, что наши березы какие-то
особенные, дерево и дерево. Еще виднелась часть другой палатки,
огромный красный крест нарисован был на боку. Наверное, и сверху есть,
и на его палатке тоже. Он повернул голову, так и есть. Немцы,
коминтерновцы, правда, говорят, на этот крест кладут, даже наоборот,
стараются бомбить в первую очередь, но все дни никаких бомбежек не
было, с чего бы сегодня им начаться. Прошла мимо сестра милосердия, и
не разглядел ее толком, мелькнуло белое и чепец или как он называется,
с крылышками, ефрейтор представил себе здоровую молодую бабу, но,
скорее, по привычке, сейчас ничего в нем не отозвалось. Вот вернется
домой...
шевеление листьев, разговоры, невнятные, но оттого не менее
интересные, смех. А вот соседа слышно не было. Жив ли?
внутри, в палате. Его же влекло - снаружи.
голос принадлежал зубному доктору. Ефрейтор понимал, что память и
чувства его обострились и стали ясными, как в детстве.
будто говорит толстый невысокий человечек, в летах, но живчик. -
Мамалыгой кормить её прикажешь? Овса-то нет.
Плечо - десять верст. Представь, исправны оба паровичка. Каждый берет
пятерых, пусть даже шестерых. Туда-братно час. Двенадцать человек. За
день десять рейсов. Сто двадцать человек.
стрелять! Пуля дура, а снаряд еще дурее.
лечить в применении к обстановке.
прислали. А тот, толстый, его на ум наставляет. Наверное, опытный.
толстый не осмотрел его рану. Сразу бы сказал, какое ранение, когда
домой (он даже не заметил, что думает не "если" а именно "когда"),
отписал бы, пусть готовятся к встрече. Захотелось сала, копченого,
совсем не ко времени, не зима. На базаре прикупят,
определение, само собой возникающее в сознании, и ощущая свое единство
с этими звуками, со всем миром, недоумевая только, почему раньше был
зашорен, пропускал жизнь мимо. Суета. Нужно, необходимо было попасть
сюда с этим ранением, что-бы понять цену жизни. Не грош, жизнь.
Неподалеку запыхтел паровичок, и он увидел, как едет к станции,
чувствовал даже тряскую дорогу. Доедет к сроку.
привычке вопросительно взглянул на собеседника, правильно ли он
сказал: "плашмя". Эта привычка, оставшаяся с прежних лет, выдавала в
нем чужака, пришлого, хотя русский язык Генриху стал ближе и
естественней родного. Девять лет - большой срок, особенно когда тебе
всего семнадцать.
Константин.
нас много, порой кажется - слишком много, ценить перестаем.
поменьше?
Константин Макарович.
колготиться - Константину рыбачить не хотелось, но вот так
отказываться от самой идеи рыбалки не хотелось тоже. Традиции. Без них
и отдых не в отдых. Казалось, что он ежегодно приезжает сюда исполнить
ритуальные действа - рыбачить, сходить по грибы, поохотиться, не
интересуясь ни конечным результатом, ни даже самим процессом. Просто -
положено, как положено на Рождество ставить елку, а на масленицу есть
блины.
Четырнадцать параграфов по физике и три часа математики. Так вы
вечером скажете, Константин Макарович? Решите и скажете?
разглядывая пронзительно яркую картинку: поле, розы, гора, небо.
Китайский лубок. Но сам термос тепло держал хорошо, что и примиряло с
аляповатым пейзажиком на его корпусе. Не нравиться - разверни тыльной
стороной. "Доброму русскому солдату от жителей Пекина". Термос
подарили в госпитале, где он провел три месяца, после чего комиссия
решила, что поручик Фадеев свое отслужил, и долечиваться может дома.
Правильно решила.
Привел себя в надлежащий вид и чинно спустился с лестницы.
здоровье, похвалил Генриха, полюбопытствовал, где сейчас фройлян
Лотта. Здоровье было, благодаренье Богу, крепким, Генрих - прилежный
мальчик, что не удивительно, а фройлян Лотта с раннего утра у
принцессы Ольги, помогает собирать посылку на фронт. В словах ее о
раннем утре сквозило неодобрение к молодому человеку, встающему столь
поздно и ведущему откровенно праздную жизнь. Но потом она смягчилась,
вспомнив, что Константин уже и не молод, и первую свою рану получил
под Кенигсбергом, сражаясь под знаменами того же полка, что и ее
покойный супруг, и даже пригласила его откушать с ней чаю, целебного
травяного чаю, собранного ею самой по рецептам ее бабушки. Здесь,
правда, травы немножечко не такие, но все-таки...
удалиться. Девять лет под чужой кровлей сделали баронессу либеральной,
терпимой старушкой, но сейчас это огорчало. Что хорошего в невольном
смирении? Стать на старость лет нахлебницей, приживалкой да еще в
чужой стране... Мало радости. А забот много. Генрих - ладно, поступит
в политехническую академию, сделает карьеру - как всякая мать,
баронесса не сомневалась в талантах сына, а Генрих действительно был
способным, - но вот что с дочерью делать? Где найти ей достойную