оглядываясь, смотрела вверх на затянутые туманом кусты, где беглым огнем
стреляли орудия.
обезображено болью, сильные руки беспомощно чертили по земле. Он был ранен
первым, и она снесла его от орудия под обрыв, положила на плащ-палатку.
белая мгла осеннего утра. Плотный туман душил, лип к глазам, к потному лицу,
как клей, и Шуре хотелось содрать его с ресниц, со лба, точно паутину. Она
шептала самой себе:
сейчас, вот и берег...
шуршанием наползал на мокрый песок, зыбко качал в заводи черные плоты, на
которых как будто год назад переправились сюда артиллеристы и пехотинцы
капитана Верзилина. А туман был наполнен перекатами звуков, слепыми ударами
наверху, где скакали мутно-красные вспышки разрывов, путаясь с частыми
вспышками орудий.
и, фырча, перелетали болванки, тупо шлепались в воду.
Кравчуком. - Вот наложу бинт, и все... Ты потерпи. Подождем немного и
переправимся... Туда, в госпиталь...
Она разорвала индивидуальный пакет, приподняла неподатливое тело Кравчука.
Он замычал, скрипнул зубами.
спину - Все сделаю, родненький!
живота, странно кривя губы, уже осмысленно и ясно спросил:
Шура, перебинтовывая, чувствовала, что и сейчас он презирал, осуждал ее, а
она говорила, успокаивая его:
лучше...
будто хотел и не мог приласкаться к этой ставшей неуютной земле.
Увидел тебя, подумал: "Вот она...". А ты... не та... Не постоянная. Не
мать...
обычные ласковые слова, которые привыкла говорить раненым, и, хотя по
движению его бровей увидела, что он понимал ее неискренность, понимал, что
уже осталось недолго жить, улыбнулась ему - Переправим тебя в госпиталь,
сделают операцию... Погоди, еще на свадьбе твоей погуляем. Ты откуда? Из
Чернигова? Напишешь письмо...
не могла заплакать. Она наклонилась и поцеловала его в горячую щеку слабым
прикосновением губ.
ней задыхающийся голос. - Где плоты?
плащ-палатках, возбужденно дыша. И еще человек десять солдат сбегали по
бугру к воде; трое, придерживая, скатывали станковый пулемет.
понимая, что расстаются навсегда; он сказал по-прежнему просто:
него красивая, хозяйственная жена, дети, двое детей, но нет, ничего этого не
было и, наверное, никогда не будет...
быстрее, пытаясь не думать о Кравчуке, и не могла. В ее памяти он был тесно
связан с Борисом Ермаковым, и ей неожиданно вспомнилось, как они стояли на
холодном ветру под гудящими соснами, на острове, в ночь переправы, и Борис,
обнимая ее, говорил полусерьезно: "Не надо слез. Я тебя еще недоцеловал".
по скатам, пахло близкими ноябрьскими холодами. И Шура подумала, что
Кравчук, возможно, никогда уже не увидит легкого мелькания первого снега,
пахнущего свежим арбузом, белых полей, багрового морозного солнца над
сугробами, даже такого вот неприятного сырого тумана. И от этой страшной
простоты, неповторимости обычного стало ей трудно и больно глотать. Она
остановилась, задохнувшись. "Кравчук ничего не знал. Ничего. Я люблю Бориса,
только его...".
тишина, хлынувшая ей в уши. Сверху спускался человек, без шапки, в
распахнутой шинели, человек этот жестом невыносимой усталости откинул волосы
- и она увидела знакомый лоб, знакомые брови и незнакомо чужие глаза.
неизбывно утомленное, в пороховых подтеках лицо.
выпустили половину снарядов по Белохатке. Кажется, Максимов держится, -
договорил он.
снарядами, воронки смели бруствер, сровняли его с землей, чернеющей
обнаженным нутром, всюду тускло поблескивали вонзенные в нее рваные края
осколков. Тошнотворный запах немецкого тола, не рассеиваясь, висел в
воздухе. Шура знала этот удушающий запах и хорошо представила, что было
здесь несколько минут назад... Наводчик Елютин осторожно протирал казенник,
рассеянно взглядывая на остывающий ствол орудия, на котором зелеными
колечками завилась раскаленная краска. Кроме Елютина, никого не было на
огневой позиции, заваленной закопченными гильзами.
на снарядный ящик. - Нас заметили. Танки лупили прямой наводкой...
жарко? В госпиталь захотел? А где фуражка? Почему в кармане?
отсутствующим взглядом.
торопясь и волнуясь. - Я не мальчик. Ты прости меня, что я тогда вел себя
как осел. Пойми, Борис там, а мы тут. Солдаты все видят - какая глупость! Я
прошу тебя, будь со мной официальной... Ты ведь все понимаешь, правда?
все время забываю, что ты старший лейтенант...
сопротивление на его лице.
очищаемых лопат. Кондратьев извинился и пошел, невысокий, мешковатый в своей
широкой, не по росту, шинели.
ей незащищенным мальчиком, как-то неожиданно и случайно попавшим из тишины,
от умных книг в эту грубую обстановку обнаженных человеческих чувств, в
холод, грязь, во все то, что она испытала на себе. Он не умел носить ни
формы, ни оружия, не умел отдавать распоряжения, звание "старший лейтенант"
не шло к нему - к его косо затянутому солдатскому ремню, к стоптанным
кирзовым сапогам, к этому поднятому не по уставу воротнику шинели...
Невоенный весь. Но вид его говорил, что война не на целую жизнь, а было и
придет время, когда с поднятым воротником можно будет пробежаться по
сентябрьскому дождю или сквозь январский снегопад и потом войти в мягкое,
уютное тепло, в яркий свет городской квартиры, в полузабытое далекое
счастье.