нам очень тепло. Женщина, которая вела курсы кулинарии для прихожан,
всегда подкармливала нас, если у нее что-нибудь оставалось, чаще всего нам
перепадали супы и пудинги, но иногда и кусочек мяса; в те дни, когда Мария
помогала убирать, она иногда совала ей пачку масла или сахара... Бывало,
она задерживалась до тех пор, пока я начинал репетировать, и смеялась до
упаду, а потом варила нам кофе. Даже после того как она узнала, что мы не
женаты, она не изменила своего отношения. По-моему, она считала, что
актеры вообще не могут жениться, "как все нормальные люди". В холодные дни
мы забирались в приходский дом уже загодя. Мария шла на занятия по
кулинарии, а я сидел в раздевалке у электрического рефлектора с книгой.
Через тонкую перегородку было слышно, как в зале хихикали; потом там
читались серьезные лекции о калориях, витаминах и калькуляции. Но в общем
и целом все это предприятие казалось мне очень веселым. В дни консультаций
для матерей нам запрещали появляться там, пока все не кончится. Молодая
женщина-врач, проводившая консультации, была весьма корректна и любезна,
но умела поставить на своем: она испытывала священный ужас перед пылью,
которую я подымал, прыгая по сцене. Она утверждала даже, что и на
следующий день после моих репетиций пыль стоит столбом, угрожая
безопасности младенцев; и она-таки добилась, что уже за сутки до ее
консультаций меня не пускали на сцену. У Генриха Белена вышел скандал с
патером; тот не имел понятия, что я каждый день репетирую в помещении для
прихожан, и потребовал, чтобы Генрих "не заходил слишком далеко в своей
любви к ближнему". Иногда я сопровождал Марию в церковь. В церкви было
очень тепло: я всегда садился поближе к батареям, и еще там казалось
особенно тихо: уличный шум доходил откуда-то издалека; в церкви почти
никого не было - человек семь-восемь, не больше, - и это приносило
успокоение; несколько раз я испытал странное чувство - мне казалось, будто
и я принадлежу к этой тихой и печальной пастве, оплакивающей погибшее
дело, которое и в своей гибели прекрасно. В церковь ходили одни старухи,
не считая меня и Марии. И голос читавшего мессу Генриха Белена, лишенный
всякого пафоса голос, как нельзя лучше подходил к этому темному
безобразному храму божию. Однажды я даже помог ему, заменив
отсутствовавшего служку. Месса приближалась к концу, как вдруг я заметил,
что Генрих читает неуверенно, потерял ритм; тогда я быстро подскочил, взял
молитвенник, лежавший справа, подвинулся к середине алтаря, встал на
колени и положил его налево. Я счел бы себя невежей, если бы не помог
Генриху выйти из затруднительного положения. Мария залилась краской, а
Генрих только улыбнулся. Мы с ним давние знакомые, в интернате он был
капитаном футбольной команды и учился на несколько классов старше меня.
После мессы мы обычно ждали Генриха перед ризницей; он приглашал нас
позавтракать; в какой-нибудь лавчонке он брал в долг яйца, ветчину, кофе и
сигареты и радовался, как ребенок, если его экономка заболевала".
сидели на своих вонючих миллионах и, отрекшись от меня, упивались своей
моральной чистотой.
подсчитывая. Я уже хотел было сказать ему, что отказываюсь от денег, но
подумал, что в какой-то степени имею право на его помощь, и потом с
одной-единственной маркой в кармане нечего лезть в герои, чтобы после
раскаяться. Мне действительно нужны были деньги, нужны до зарезу, а ведь
он не дал мне ни пфеннига, с тех пор как я ушел из дому. Лео жертвовал нам
все свои карманные деньги, Анна ухитрялась посылать хлеб собственной
выпечки, позже мы даже от деда получали деньги, вернее, чеки на
пятнадцать-двадцать марок; однажды он отправил нам чек ровно на двадцать
две марки - и по сей день я не понимаю, почему именно на такую сумму. С
этими чеками у нас каждый раз разыгрывался целый спектакль. У хозяйки
пансиона не было счета в банке, у Генриха - тоже, да и вообще он
разбирался в чеках не лучше, чем мы. В первый раз, когда пришел чек, он
просто внес его в благотворительный фонд своего прихода и попытался
уяснить себе в сберегательной кассе назначение и разновидности чековых
операций, а после явился к священнику и попросил выдать пятнадцать
марок... Священник был вне себя от негодования. Он сказал Генриху, что не
может дать ему денег, поскольку обязан заприходовать цель выдачи, и к тому
же благотворительный фонд, - весьма щекотливое дело, его контролируют, и
если он просто напишет: "Дано в качестве одолжения капеллану Белену взамен
чека на банк", то у него будут величайшие неприятности, потому что, в
конце концов, церковь - это не черная биржа, где обмениваются чеки
"сомнительного происхождения". Он имеет право заприходовать чек только в
качестве пожертвования на определенную цель, например, как прямое
вспомоществование господину Шниру от господина Шнира, и потом выдать мне
денежный эквивалент чека как пособие из благотворительного фонда. Так еще
допустимо, хотя не вполне правильно. Эта волынка тянулась в общей
сложности дней десять, пока наконец мы получили свои пятнадцать марок, -
ведь у Генриха была уйма других забот, не мог же он целиком посвятить себя
злополучному чеку. И в дальнейшем, каждый раз когда от дедушки приходил
чек, меня охватывала жуть. Это была какая-то чертовщина: деньги - и все же
не деньги, то есть совсем не то, в чем мы так нуждались, нам позарез нужны
были наличные деньги. Все кончилось тем, что Генрих завел себе счет в
банке, чтобы выдавать нам взамен чеков наличные, но он часто бывал в
отъезде, дня по три, по четыре; однажды он уехал в отпуск на три недели, и
как раз в это время пришел чек на двадцать две марки; я разыскал в Кельне
своего единственного друга детства Эдгара Винекена, занимавшего какой-то
пост в СДПГ, кажется, он был референтом по вопросам культуры. Его адрес я
нашел в телефонной книге, но у меня не оказалось двадцатипфенниговой
монетки на автомат; я пошел пешком из Кельн-Эренфельда в Кельн-Кальк, не
застал Эдгара и до восьми вечера прождал его перед домом, потому что
хозяйка не пожелала впустить меня к нему в комнату. Винекен жил недалеко
от очень большой и очень мрачной церкви на улице Энгельса (я так и не
знаю, считал ли он себя обязанным поселиться на улице Энгельса как член
СДПГ). Я вконец измучился, смертельно устал, был голоден, сигарет у меня
не было, и я понимал, что Мария сидит в пансионе и беспокоится за меня. А
этот район и эта улица - поблизости был химический завод - отнюдь не могла
излечить человека от меланхолии. В конце концов я зашел в булочную и
попросил, продавщицу дать мне бесплатно булочку. Несмотря на свою
молодость, продавщица была безобразна. Я дождался минуты, когда из
булочной ушли все покупатели, быстро вошел туда и, не поздоровавшись,
выпалил:
на меня, ее тонкие сухие губы стали еще тоньше, но потом округлились,
набухли; она молча положила в пакет три булочки и кусок сдобного пирога и
протянула мне. По-моему, я даже не поблагодарил ее - схватил пакет и
бросился к двери. Потом я уселся на пороге дома, где жил Эдгар, съел
булочки и пирог, то и дело нащупывая у себя в кармане чек на двадцать две
марки. Как странно! Почему именно двадцать две? Я долго размышлял, как
вообще появилось это число: может быть, это был остаток на чьем-нибудь
банковском счете, а может быть, дед хотел пошутить; скорее всего, это
вышло по чистой случайности; но самое поразительное заключалось в том, что
"двадцать два" было написано на чеке дважды - цифрами и прописью, не мог
же дед два раза вывести это число машинально. Но почему он его вывел - я
так и не понял. Позже я сообразил, что ждал Эдгара в районе Кальк на улице
Энгельса всего полтора часа, но тогда они показались мне вечностью,
пронизанной скорбью: меня угнетали и темные фасады домов и дым,
подымавшийся над химическим заводом. Эдгар мне очень обрадовался. С
сияющим лицом он похлопал меня по плечу и потащил к себе в комнату, где на
стене висел большой портрет Брехта, а под ним гитара и собственноручно
сколоченная полка, заставленная книгами в дешевых изданиях. Я слышал, как
он ругал у двери хозяйку за то, что та меня не пускала, а потом вошел в
комнату с бутылкой водки и, расплывшись в улыбке, рассказал мне, что он
только что одержал в комитете по театрам победу "над старыми скотами из
ХДС", а потом потребовал, чтобы я рассказал ему обо всем с того дня, как
мы с ним виделись в последний раз. Мальчиками мы постоянно играли вместе.
Его отец служил в купальнях, а потом работал сторожем в спортивном городке
недалеко от нашего дома. Я попросил избавить меня от рассказов, в кратких
чертах обрисовал положение, в котором мы очутились, и сказал, что очень
прощу его дать мне деньги взамен чека.
сунул мне тридцать марок и, как я ни умолял его, ни за что не хотел брать
чек. Помнится, я чуть не плакал, стараясь всучить ему этот чек. В конце
концов он взял его, слегка обидевшись. Я пригласил его к нам - пусть
обязательно заглянет и посмотрит, как я работаю. Он довел меня до
трамвайной остановки возле почты, но тут я заметил на площади свободное
такси, помчался к нему, сел и, отъезжая, мельком увидел лицо Эдгара -
недоумевающее, обиженное, бледное, широкое лицо. За это время я первый раз
позволил себе взять такси: в тот вечер я заслуживал его больше, чем
кто-либо другой. Я был просто не в силах тащиться через весь Кельн на
трамвае и целый час ждать встречи с Марией. Счетчик показал почти восемь
марок. Я дал шоферу пятьдесят пфеннигов на чай и бегом вбежал по лестнице
к себе. Мария бросилась мне на шею, обливаясь слезами, и я тоже заплакал.
Мы оба пережили столько страхов, словно провели в разлуке целую вечность;
наше отчаяние было так велико, что мы не могли даже поцеловаться; мы
только без конца шептали друг другу, что никогда, никогда, никогда не
разлучимся снова - "пока смерть нас не разлучит", шепотом добавила Мария.
Ну, а потом Мария "навела красоту" - так она это называла: подрумянилась,
накрасила губы, и мы отправились в первую попавшуюся забегаловку на
Венлоерштрассе, съели по две порции гуляша, купили бутылку красного вина и
пошли домой.
мы встречались довольно часто, и, когда у Марии случился выкидыш, он даже
выручил нас еще раз деньгами. Он ни разу не упомянул о моей поездке на