обняты какой-то общей концепцией, в них же содержащейся, но не появляющейся
из простой их суммы. Историческое зрение обобщает эти факты и видит их in
specielxxxiv. Этот подвижной "специес" и есть подлинный предмет истории.
слоем. Если первый слой, можно сказать, амифичен, то второй слой доставляет
мифу его фактический материал и служит как бы ареной, где разыгрывается
мифическая история. При его помощи мы можем увидеть миф, увидеть подлинно
исторические факты. Пока мы находимся в первом слое, мы только анализируем
отдельные краски, которые ушли на изготовление картины, холст, на котором
она нарисована, химически и физически анализируем все вещества, из которых
состоит картина. Этим мы еще даже и не прикоснулись к картине, как таковой.
Но вот мы взглянули на картину как на нечто целое, восприняли ее в единой
концепции, увидели светотени, краски, фигуры, забывши о химии и физике. Это
значит, что мы перешли ко второму слою. Аналогично, в мифической истории мы
тут начинаем видеть живых личностей и живые факты; картина истории
становится обозримым и ощутимым целым. Уже перед нами не мертвый приказ или
указ, но его реально историческая значимость, его фактически бывшее
воздействие на государственную и общественную жизнь; не собрание мертвых
документов и писем данного государственного человека, но самый этот живой
человек, выразившийся в этих документах и письмах. Бить по воздуху плетью -
пустое и отвлеченное занятие; но, например, порка крестьян и рабов есть
проявление конкретной идеи, ибо тут - реальное общение личностей, понимающих
друг друга. Существует, конечно, и разная степень конкретности исторических
идей. Сжигать людей на кострах красивее, чем расстреливать, так же как
готика красивее и конкретнее новейших казарм, колокольный звон -
автомобильных воплей и платонизм - материализма. Таковы "живописные" функции
этого второго слоя исторического процесса.
Исторична всякая личность, всякое личное общение, всякая мельчайшая черта
или событие в личности. Особенно ярко ощущение универсального историзма в
христианстве. В язычестве, вырастающем на обожествлении космоса, строго
говоря, нет историзма23. Языческий платонизм - максимально аисторическая
системаlxxxv. Тут сама история и социология есть часть астрономии. В
христианстве, вырастающем на культе абсолютной Личности, персоналистична и
исторична всякая мелочь. И в особенности опыт мистического историзма
ощущается христианским монашеством. Для монаха нет безразличных вещей. Монах
все переживает как историю, а именно как историю своего спасения и мирового
спасения. Только монах есть универсалист в смысле всеобщего историзма, и
только монах исповедует историзм, не будучи рабски привязан к тому, что
толпа и улица считает "историей". Он умеет поставить свою личность и свои
личные привязанности на правильное место; и только монах один - не мещанин.
Только монах понимает правильно и достаточно глубоко половую жизнь; и только
он один знает глубину и красоту женской души. Только он один ощущает всю
глубочайшую антиномию продолжения человеческого рода, которую не знает ни
блудник, ни живущий умеренной, "законной" супружеской жизнью. Пишет
величайший аскет, мировой наставник монашества: "Некто поведал мне о
необычайной и самой высшей степени непорочности; он сказал: "Один [св. Нон,
еп. илиопольский; см. Четьи-Минеи 8 окт.], воззрев на женскую красоту,
прославил при сем Творца и от единого взора погрузился в любовь Божию и в
источник слез. И чудно было видеть, - что для другого послужило бы рвом
погибели, то для него сверхъестественно стало венцом". Таковой, если всегда,
в подобных случаях, имеет такое же чувство и делание, - еще прежде общего
воскресения восстал уже нетленным"24. Может ли сравниться тонкость чувств и
глубина созерцания монаха с мещанством того, что называется "мирской"
жизнью? Может ли, кроме монаха, кто-нибудь понять, что истинное монашество
есть супружество, а истинный брак есть монашество? Может ли кто-нибудь
увидеть историю, подлинную настоящую историю духа, с своими революциями и
войнами, неведомыми миру, - в блаженном безмолвии тела и души, в тонком
ощущении воздействия помыслов на кровообращение, в просветлении мыслей во
время поста и особенной, невыразимой легкой тонкости тела, в сладости
воздержания, в благоуханной молитве отверстого сердца? Все бездарно в
сравнении с монашеством, и всякий подвиг в сравнении с ним есть мещанство.
Только ты, сестра и невеста, дева и мать, только ты, подвижница и монахиня,
узнала суету мира и мудрость отречения от женских немощей. Только ты, худая
и бледная, узнала тайну плоти и подлинную историю плотского человека. Только
ты, больная и родная, вечная и светлая, усталая и умиленная, узнала постом и
молитвой, что есть любовь, что есть отвержение себя и церковь как тело.
Помнишь: там, в монастыре, эта узренная радость навеки и здесь, в миру, это
наше томление. Вижу я очи Твои, Безмерная, под взором Твоим душа
расплавливается... - о, не уходи, моя Единая и Верная, овитая радостями
тающими, радостями, знающими Всеlxxxvi.
Но - не забудем - это история мифов, история для мифического субъекта,
мифическая история и судьба бытия. А ведь по-вашему же миф есть выдумка, не
правда ли? Ну, так вам и беспокоиться нечего... Вы думаете, другие
"исторические" мифы более безопасны или не столь ответственны? Вот,
пожалуйста. Однажды я обратил внимание на то, что умирающие за несколько
минут, часов (а иногда и дней) вдруг вперяют взор в какую-нибудь точку
пространства, явно не могущую, в обычных условиях, быть предметом столь
напряженного фиксирования. Иногда на лице умирающего появляется при этом
выражение ужаса, как бы при виде каких-то страшных чудовищ. Иной раз лицо
умирающего выражает светлую радость, мир, тихую и облегченную улыбку. Иной
раз лицо, при всем удивлении, которое оно выражает, остается холодным, тупым
и безразличным. За ничтожным исключением, умирающие решительно ничего не
хотят рассказать об этом, несмотря на настойчивые вопросы. Установивши этот
факт и сделавши само собой напрашивающееся здесь обобщение, я с тех пор, в
течение вот уже нескольких лет, всегда расспрашиваю об этом напряженном и
неожиданном взоре умирающего у близких родственников того или другого
умершего, присутствовавших при его кончине. Исключений из своего наблюдения
я почти не встречал; были только сомнительные или неполные сведения, но
настоящих исключений не вспомню. Ну, и что же вы скажете? Не реальная
история личности, не мифическая судьба личности? Будет вам.
какого-нибудь возможного или действительного сознания. История есть сама для
себя и объект и субъект, предмет не какого-то иного сознания, но своего
собственного сознания. История есть самосознание, становящееся, т.е.
нарождающееся, зреющее и умирающее самосознание. Это диалектически
необходимый слой исторического процесса. В истории мы ведь находим не просто
мертвые факты и не просто кем-то со стороны познаваемые и понимаемые факты.
История есть еще история и самосознающих фактов. Она есть творчество
сознательно-выразительных фактов, где отдельные вещи входят в общий процесс
именно выражением своего самосознания и сознательного существования. Но что
такое творчески данное и активно выраженное самосознание? Это есть слово. В
слове сознание достигает степени самосознания. В слове смысл выражается как
орган самосознания и, следовательно, противопоставления себя всему иному.
Слово есть не только понятая, но и понявшая себя саму природа, разумеваемая
и разумевающая природа. Слово, значит, есть орган самоорганизации личности,
форма исторического бытия личности. Вот почему только здесь исторический
процесс достигает своей структурной зрелости. Без слова история была бы
глуха и нема, как картина, которая хотя и хорошо написана, но никому ничего
не говорит, ибо и нет никого, кто бы мог ее воспринять. Картина должна
заговорить подлинным живым языком, и ее кто-то должен услышать. История
должна быть не просто "живописью", но и "поэзией". Она должна рождать не
просто образы и картины фактов, но и слова о фактах. И тут мы находим
подлинную арену для функционирования мифического сознания. Мифическое
сознание должно дать слова об исторических фактах, повествование о жизни
личностей, а не просто их немую картину. Миф - "поэтичен", а не "живописен".
Без "поэзии" - точнее говоря, без слова - миф никогда не прикоснулся бы к
глубине человеческой и всякой иной личности. Он был бы связан навсегда
созерцательно-пластическими формами и никогда не смог бы выразить того, на
что способно только слово. Слово - принципиально разумно и идейно, в то
время как образ и картина принципиально созерцательны, зрительны, и "идею"
дают они только постольку, поскольку она выразима в видимом. Миф - гораздо
богаче. Его "чувственность" охватывает не только вещественно-телесные, но и
всякие умные формы. Возможен чисто умный миф, в то время как для "живописи"
это было бы в лучшем случае бессильной аллегорией.
есть словоlxxxviii. А в слове историческое событие возведено до степени
самосознания. Этой установкой мы отвечаем на вторую из предложенных выше
апорий (относительно формы проявления личности в мифе). Личность берется в
мифе исторически, а из ее истории берется вся словесная стихия. Это и есть
разъяснение того, как личность проявляет себя в мифе.
по-видимому, уничтожает всякую грань между мифом и самой обыкновенной
историей, точнее - биографией, или описанием тех или иных эпизодов из жизни
того или иного человека. Правда, наша формула не так уже проста. Она
получена в результате длинного анализа весьма сложных понятий - символа,
личности, истории, слова и проч. Поэтому простота ее заключается только в
общераспространенности и обывательской популярности употребленных тут
терминов. Однако термины эти даны не в том спутанном и темном значении, в
каких употребляет их некритическое сознание, но феноменологически выявлены
все их основные моменты и отграничены от соседних и путающих дело областей.
При всем том, однако, встает неумолимый вопрос. Пусть миф - история; пусть
он - слово; пусть им наполнена вся наша обыденная жизнь. Все это не может
нас убедить в том, что в мифе нет ничего особенного, что миф - это и есть