оставаясь холодной и равнодушной и терпя меня на себе лишь из
жалости.
вернее, которой я пылал к этой холодной и злой особе. Она
третировала меня еще задолго до нашей женитьбы. Ведь я
влюбился в нее подростком. Собственно говоря, с того момента,
как впервые увидел ее. А увидел ее я в ту ночь, когда ксендз
за руку привел меня к калитке нашего дома на Зеленой горе и к
нам вышел новый хозяин дома, Винцас, отец золотоволосой Лаймы.
С той поры для меня других женщин не существовало. Из-за моей
любви к Лайме я до самой женитьбы сохранил невинность. Работая
в ресторане, я мог каждую ночь спать с новой женщиной, благо
женщин после войны было намного больше, чем мужчин, и они сами
искали случая перехватить крохи мужской ласки. Я оставался
чист. Я не представлял себе, как можно лечь в постель с
кем-нибудь, целовать ее, обнимать, если это не Лайма.
посмел бы ее обнять. Мне было достаточно смотреть на нее. А
когда видел в ответ какое-то подобие улыбки, я чувствовал себя
на седьмом небе.
Шанцах с отцом и матерью. К тому времени я уже подрабатывал
ночами игрой на аккордеоне в ресторане "Версаль", а по утрам
бегал в музыкальную школу, где занимался по классу фортепиано
у довоенного приятеля моего отца. В школе был и вокальный
класс. Я уговорил Винцаса позволить Лайме попытать счастья на
вступительных экзаменах, расхвалив ему голос дочери и
предрекая ей блестящую карьеру. И большие деньги. Последний
аргумент повлиял на Винцаса. Лайма прошла по конкурсу и стала
студенткой. Теперь я мог ее видеть каждый день на переменах.
Найти ее в толпе студентов было делом несложным. Вокруг Лаймы
всегда увивались влюбленные мальчики. До дюжины сразу. Она
ходила по коридору, как королева, в сопровождении свиты,
ослепительно красивая и надменная. Другие девчонки умирали от
зависти и втайне люто ее ненавидели.
нелегким, и чаще всего на переменах я удостаивался лишь издали
ее кивка. Я довольствовался этим, на расстоянии следя за ее
золотой головкой, пока ее не заслоняли головы более рослых
мальчишек. И проводить домой ее мне тоже никогда не удавалось.
Кто-то обязательно плелся за ней в Шанцы и бережно нес ее
черную папку с нотами.
моему эгоизму, чем стремлением помочь Лайме. Наш оркестр
остался без певицы. Прежнюю, немолодую толстую литовку,
некогда певшую в опере, арестовали и с очередным эшелоном
увезли в Сибирь. Никто этому не удивился. Не явился человек на
работу одну ночь, другую. Пошли к ней домой, а на дверях -
сургучная печать. Квартира опечатана. Следовательно, хозяйка
или в тюрьме, или по пути в Сибирь. Все ясно. Никаких
вопросов. В оркестре даже не обсуждали это событие. Привыкли.
Это уже был третий человек. которого недосчитывался оркестр. И
кто был следующим на очереди, знал один лишь Бог да комендант
города, майор Таратута.
поэффектней, чтобы, так сказать, подать товар лицом, я
раскопал в оставшихся от матери вещах вечернее платье.
Парчовое, в блестках. С большим декольте. Как раз то, что
нужно. Лайма сама ушила его в боках и, когда надела при мне,
нисколько не стесняясь своей наготы, словно я был существом
неодушевленным, сама загляделась на себя в зеркало. В этом
платье она была ослепительно хороша. И выглядела совершенно
взрослой, эдакой салонной львицей, покорительницей мужских
сердец.
чтобы спеть. Ее вид покорил и дирекцию ресторана и наших
музыкантов. А потом и публику. На нее, как на магнит, перли в
наш ресторан гарнизонные офицеры, сразу забыв дорогу в другие
рестораны, завсегдатаями которых они были прежде. Каждый ее
номер требовали повторить на "бис" и при этом делали оркестру
и ей щедрые подношения. Иной загулявший офицерик, совершенно
ошалев от ее красоты, бросал к ее ногам кошелек с месячным
жалованьем. И это лишь за то, чтобы она спела что-нибудь по
его просьбе.
покупала себе свободу. Она могла являться домой под утро
крепко пьяной и не объяснять, где была. Обычно ее привозили на
военных джипах офицеры.
пытался остановить ее, объяснял, что это плохо кончится, что
она себя погубит, но Лайма лишь презрительно кривила свои
густо накрашенные губы и насмешливо смотрела на меня сквозь
полуопущенные веки:
с новым. Так что нет опасности, что я влюблюсь. Будь спокоен.
от ревности и тоски. Ко мне в дом она не наведывалась. Что-то
удерживало ее. Возможно, опасалась, что я начну приставать к
ней, оставшись наедине. Пока не случилась беда.
поздно. В те годы аборты были запрещены законом, советская
власть пыталась восполнить убыль в народонаселении после
войны. Нужно было за большие деньги ложиться под нож
нелегально, в примитивных антисанитарных условиях, и такие
подпольные аборты часто уносили на тот свет вместе с
неродившимся младенцем и его незадачливую мать.
Не к отцу же идти. Винцас мог в гневе убить ее. Я же, как
заботливая мать, как курица-наседка, захлопотал вокруг Лаймы,
пытался успокоить ее, уверить, что все обойдется и через
день-другой она посмеется над своими страхами.
вперед и, крепко держа под руку, с ноющим от любви и обиды
сердцем, отвел ее туда, бледную, с синими кругами под глазами.
Страдание и страх делали ее еще красивей, и встречные
заглядывались на нее и долго смотрели нам вслед, принимая за
очень молодых супругов. Лайме в ту пору было восемнадцать лет,
а мне - девятнадцать.
женщина, жила в глубине двора в одноэтажном домике, где они с
мужем занимали две комнатки и кухню. Аборты она делала в
спальне с занавешенным окном, а инструменты кипятила на кухне
в алюминиевой кастрюле на газовой плите. Первое, о чем я
подумал, была мысль, что аборты она делает на своей
супружеской кровати, потому что другой кровати там не было, и
от этой мысли мне стало зябко и неуютно.
посидеть в кафе за углом и потом явиться, чтобы забрать Лайму.
плечу, акушерка, она тоже приняла меня за юного супруга Лаймы.
- Не придется тратиться на извозчика. Своими ногами до дому
дойдет.
с лицом, искаженным страхом, прижалась, уткнувшись носом мне в
шею, и я стал гладить ее по плечам и спине, совсем как
маленькую девочку, отчего она перестала дрожать, подняла ко
мне лицо, долго, словно прощаясь навсегда, смотрела и вдруг
поцеловала холодными губами. Не в губы, а в глаза. Сначала в
левый, потом в правый. Потерлась, как щенок, щекой о щеку и,
оттолкнув меня, пошла в спальню.
нервно сидел за столом, так и не пригубив заказанный чай,
буфетчица, толстая, с большими грудями еврейка, долго смотрела
на меня из-за прилавка с никелированной кофеваркой.
значит, у него большое горе. У вас умерла мама?
продолжая протирать несвежим полотенцем стаканы. - Это
укрепляет нервы.
горсть мелочи, стремглав выбежал из кафе.
белым, какое бывает у сильно напудренного клоуна. Она сидела
на табурете рядом с плитой, на которой все еще кипела вода в
кастрюльке, полной никелированного металла. В помойном ведре у
самой двери кроваво алели клочья ваты.
обещала акушерка, ей было трудно стоять на ногах. Я побежал за
извозчиком - такси в те годы еще были редкостью, и повез ее,