щебетание, их женоподобное тщеславие, их ложь и игра в ревность, их
бесконечные, запутаннейшие романы; взрослые мужчины были Зигфриду
неприятны, ему нравилась горькая и терпкая красота подростков, и он
восхищался чумазыми уличными мальчишками, с их дикими забавами и лицами в
шрамах, оставшихся после драк. Они были недоступны и неуязвимы и поэтому
не вызывали в нем разочарования. Он желал их только взглядом, он любил их
только в своем воображении, он как бы духовно, эстетически отдавался
красоте, они вызывали в нем волнующее чувство радости и печали. Порой
Зигфрид сближался с женщинами, напоминавшими ему этих мальчишек, и тут
современные вкусы шли ему навстречу, существовало множество прелестных
безгрудых девушек, которые бродили по жизни с растрепанными мальчишескими
вихрами в длинных шелковых или полотняных брюках, но в них был скрыт
источник материнства. И упорно действовала биологическая алхимия, а
Зигфрид не хотел продолжать свой род. Мысль о том, чтобы дать жизнь новому
существу, которое ждут непредвиденные встречи, случайности, действия и
противодействия и которое в свою очередь через поступки, мысли или
дальнейшее размножение будет влиять на далекое будущее, мысль о том, что
он может стать отцом ребенка, казалась ему вызовом миру, приводила просто
в ужас и омрачала отношения с женщинами, даже когда применялись
предохранительные средства, омерзительно неприятные сами по себе и
омерзительно неприятно, напоминавшие о том, от чего они предохраняли. В
глазах Зигфрида физическое рождение было преступлением, но, конечно, не
для всех. Других можно оправдать легкомыслием и неразумием, для него же
это было бы преступлением. Семя оскверняет красоту, рождение слишком
похоже на смерть.
которого, однако, осталось для него скрытым: его стесняли эти канделябры,
сияющие зеркала, лиловые фраки красавцев официантов. Конечно, в своем
облачении духовного лица он не мог взгромоздиться на высокий табурет перед
стойкой и решил, что даже сидеть на улице перед баром на одном из ярко
расцвеченных стульев едва ли будет для него прилично. Поэтому они заняли
столик в глубине зала, неподалеку от кассы, и Адольф и Юдеян увидели
улыбку Лауры.
на жердочке, за моими мнимыми собратьями, я вижу их истерическую
веселость, их врожденную наглость, их тайную печаль, я вижу их спаленные
волосы, их кокоточные костюмы, их звенящие браслеты; ко мне подошел
американский поэт, он был в остроносых ботинках и брюках дудкой, на лоб
падали кудельки - прическа времен Директории, поэт получал римскую
стипендию и тужился целый год над одним стихотворением, которое потом
публиковал в журнале, выходящем где-нибудь в небольшом университетском
городе. Поэт заговорил о концерте, на котором присутствовал, высказал
несколько разумных и вовсе не банальных мыслей, добавил, что его искренне
взволновала моя музыка, причем, я заметил, он покосился на Адольфа, ему,
видно, было любопытно узнать, почему я появился здесь с духовным лицом.
Все же я не пригласил поэта к нашему столу, я беседовал с ним не садясь, и
в конце концов мы уговорились встретиться у стойки и вместе выпить. Я
заметил, как удивительная красавица за кассой улыбается Адольфу, а он
смотрит на нее и на ее улыбку, не сводя глаз, словно на видение. И мне она
понравилась, ее улыбка казалась бестелесной, эти сияющие лучи точно
исходили из таинственного источника, девушка была пленительная, ее звали
Лаурой. Наше беглое знакомство состоялось, я как-то с ней беседовал, но я
не подходил ей, она считала, что я мало чем отличаюсь от постоянных
посетителей этого бара, а она проводила в их обществе каждый вечер,
привыкла к ним, как к братьям, и они уже не волновали ее. Я не хотел
подвергать Адольфа соблазну, я привел его в мужской бар, о Лауре я забыл,
а теперь ломал голову над вопросом, стоит ли знакомить его с кассиршей; он
молод, я не подумал о том, что он дал обет безбрачия, да он, вероятно,
особенно и не страдает от него, а если хранит верность своему обету и
соблюдает целомудрие, то это лучше, чем не соблюдать, и я предпочитаю
верить, что он его соблюдает; но не беда, если он и нарушит его и сойдется
с женщиной, ведь Лаура удивительно красива, и спать с Лаурой, наверно,
очень приятно; что ж, пусть Адольф вкусит этой радости, господь бог ничего
не будет иметь против, церкви это знать незачем, а если она и узнает, так
простит; но, может быть, Адольфа одолевают укоры совести, тогда лучше не
надо, тем более что еще неизвестно, согласится ли Лаура пойти с ним и есть
ли у нее время на это; но он смотрел на нее так неотступно, что, пожалуй,
следовало бы ему помочь: я еще не отпраздновал первое исполнение моей
симфонии, и мне хотелось сделать кому-нибудь приятное.
благочестивой католичкой, ее оскорбило, что даже священники стали
гомосексуалистами; конечно, такие люди встречаются и среди духовенства, но
ее возмущало, что этот явился именно в ее бар, он же выдал себя и поступил
дурно, хотя в баре ничего непристойного и не происходило; во потом,
наблюдая за усевшимся Адольфом, она заметила, как он пожирает ее глазами,
поняла, что никакой он не гомосексуалист - у нее был наметанный глаз, -
поняла также, что он невинен, и не за тем пришел в бар, и теперь сидит
перед ней, невинно уставившись на нее, не помышляя о мужчинах, и было
что-то в его лице, напоминавшее ей другое лицо, лицо человека, также не
интересовавшегося мужчинами, но она не могла вспомнить, чье именно, и лицо
того человека не было невинным; тогда она стала улыбаться, улыбаться своей
прелестнейшей улыбкой, и думала при этом: да-да, я пошла бы на это, правда
это грех, но не такой уж большой грех, я пошла бы на это, а в грехе своем
покаялась бы. И Лаура почувствовала, что она - подарок, у нее есть что
дарить, и обрадовалась, что и священнику можно сделать подарок, очень
хороший подарок; Лаура знала - такой подарок будет большой радостью.
этом в парке и хотел бросить деньги на дорожку в надежде, что их найдет
бедняк, но я отговорил его, ведь банкноты скорей всего поднимет
какой-нибудь богач, скупердяй или ростовщик. И тогда Адольф добавил, что
отец, дав деньги, посоветовал на них купить женщину. Я же сказал ему:
себе только очень дешевую девчонку, и не на виа Венето.
покраснел, а потом спросил, неужели я знаю любовь только как разврат.
греческие термины для различных обозначений любви; я тоже знал эти
греческие слова и тоже воображал, что ищу Федра. Пусть он попробует, пусть
отведает горько-сладкого напитка. Я подошел к Лауре, оплатил чек для
бармена и спросил, сможем ли мы проводить ее, а она заулыбалась так,
словно перед нею предстал ангел.
не могла разобраться в суровых, скаредных и подчас жестоких требованиях
жизни. Юдеян усадил Пфафратов на стулья, стоявшие на улице, - так он мог
незаметно войти в бар и проверить, состоится ли сегодняшнее свидание.
Лаура увидела его, увидела человека в синих очках, и опять этот иностранец
показался ей весьма значительным, а знакомство с ним многообещающим, но
сегодня ей хотелось подарить себя молодому священнику, сегодня ночью ей
хотелось сделать кому-то добро, она отдастся этому молодому священнику,
ведь он такой невинный и грустный, а наутро она расскажет своему
духовнику, что подарила себя молодому священнику-иностранцу; и, когда
Юдеян вопросительно посмотрел на нее, она помотала головой в знак
отрицания. Он подошел к кассе и по-бычьи уставился на девушку. Что
случилось? Как смеет эта шлюха водить его за нос? К сожалению, ему не
хватало слов ни на одном языке, а Лаура улыбалась - ей, видно, льстило,
что очкастый взбешен, и потом, она вообще предпочитала спать с мужчинами
днем, а не ночью, она ведь устает от этих цифр, по ночам ей действительно
хочется спать; поэтому она сказала ему, что, если он желает, они могут
встретиться утром, и написала на кассовом счете где и когда: в десять
часов на вокзале около справочного бюро - она будет ждать его там, а он не
мог понять, что означает этот каприз, может быть, ей предложил больше
какой-нибудь грязный богач-еврей? Юдеян охотно бы нарычал на нее, но
маленький Готлиб боялся рычать в таком баре, поэтому он сунул записку
Лауры в карман и оплатил чек на один коньяк "Наполеон", родственники пили
за столиком вино, а он решил быстро опрокинуть у стойки большую рюмку
коньяку.
время у стойки с американским поэтом, мы опять заговорили о концерте -
поэт все еще находился под впечатлением моей музыки, она продолжала
волновать его, и он стал рассказывать мне о Гомере и Вергилии и о том, что
в сонете, над которым он сейчас работает, будут цитаты из Гомера и
Вергилия и что после моей симфонии Гомер и Вергилии предстали ему как
образы его собственного одиночества, от которого он все время бежит и,
спасаясь, взбирается на высокие табуреты бара и заводит с людьми на
табуретах пустую болтовню; тут я обернулся и увидел Юдеяна, который
проталкивался к стойке. Я был поражен, он, видимо, тоже, мы уставились
друг на друга, и мне следовало бы тут же отвернуться, но мне показалось уж
очень смешным, что Юдеян здесь, в баре гомосексуалистов, в адском круге,
где находимся мы, грешники, меня так и подмывало его подразнить, и я
сказал:
поняв, где находится, яростно прошипел:
нацистской школе и мальчиках, насильно одетых в солдатские куртки, - они
были красивы, когда снимали форму, и, сбросив одежду, из маленьких
чиновников превращались опять в мальчуганов, которые жаждут любви и
нежности и чьи молодые тела полны желаний. Юдеян не оскорбил меня. Зачем я