Все у Касьяна в тот год вроде бы ладилось и ладно складывалось для
ровной жизни в посильных трудах, но вот завелся в Усвятах колхозец и стал
поперек всех его планов, расколол мысли надвое. Что это за новшество, многим
не особенно было понятно, и поначалу принимали его не все и не сразу. Мужики
при хозяйствах осторожничали, тянули время, кое-кто распродал со двора лишки
на тот случай, что если придется вступать, то уж с меньшей потратой. Касьяну
колхоз тоже показался не ко времени, да и кое-кто не советовал вязать себя с
ним. Но все ж для себя нашел он иной выход, казавшийся ему разумным и
справедливым для обеих сторон. О себе заявил так, что-де не против вступить
в колхоз, но с тем условием, чтобы и конь, и полок оставались при нем, на
его дворе, а он, когда надо, работал бы вместе с конем на общий котел. Уже
тогда севший править артелью Прошка показал ему обидную дулю, сказавши, что
таких хитропопых подрядчиков ему не надо: вступать так вступать а не
вступать - так и нечего голову морочить... Хорошо ему, Прошке, фигу
показывать - сам-то он безлошадно, налегке вступил, и Касьян рисовал себе
невеселую картину, как кто-то чужой запряжет его Даньку, навалит на телегу
сверх всякой меры и совести, огреет кнутом, бестолково задергает вожжами,
заорет матерно и не пособит, не слезет с повозки, когда его, Касьянова,
Данька, выворачивая из суставов ноги, будет полоумно выпластываться, лезть
из хомута на последнем узволоке. Кто ж побережет не свое, думал он тогда. И
подавая наконец заявление, поставил колхозу новое условие: вступить он не
возражает с конем и с телегой, даже прибавит к тому соху, хорошую железную
борону и пару полотен кос, но чтоб непременно назначили его конюхом. "Да что
ты все ультиматумы ставишь? - вскинулся тогда Прошка-председатель.-
Пан-барон нашелся, понимаешь!" Но, вспомнив, что Касьян отбывал
действительную фуражиром, согласился удовлетворить его, как он выразился,
"каприс" и назначил на должность временно, до общего собрания - как оно
скажет. С той поры так и пошло: конюхом да конюхом - вот уже целый десяток
колхозных годов. Сперва рядовым, потом и старшим. Свою хозяйскую дотошность
Касьян, обвыкнув в колхозе, перенес и на общественное добро: терпеть не мог
изодранной и пересохшей сбруи, расхристанных хомутов, как попало сваленного
лошадям сена, ворчал из-за каждой потерянной подковы, и не дай бог, если кто
возвернет с поля коня с потертой холкой...
За время своего конюхования привязался он ко многим лошадям, иных
выходил с сосунковой поры, иные выдурились почище Даньки. Мечталось завести
даже донцов, подбивал на это Прошку-председателя, но тот, узнав, сколько
стоит чистокровная матка, замахал обеими руками, отвернул нос: "Иди, иди, не
дурей! За такие деньги два трактора можно купить". Но Касьян не отказался от
своей задумки: тем же летом выбрал самую ходкую и статную кобылу Челку и, не
сказав никому, махнул на ней в Подзвонье на конный завод. За хороший
магарыч, так что и сам вернулся без шапки, поставил ее с записным жеребцом
Перепелом, и объявилась первая в Усвятах дончиха. Вон она стоит в шестом
стойле - подпашистая, сухомордая, в белых чулках. И назвал он ее по всем
заводским правилам: от клички отца взял первую букву "П", приставил к имени
матери, и получилось, как влилось,- Пчелка. Всего пока полукровка, но уже по
всей справе видать, что не простого замеса лошадка,- красота с огнем
пополам! Прошка-председатель присматривался, удивлялся: "Что за краля?
Откуда такая?" Должно, метил в свои бегунки. То-то что и оно - откуда... Не
случись война, на другой год опять бы съездил в Подзвонье, уже на самой
Пчелке, чтоб еще больше приблизить потомство к настоящим кровям. Да, видно,
конец всему, того гляди, и самую Пчелку вот-вот заберут...
Были у него и еще коньки хороших статей, стригунки, часами б глядел на
сорванцов, как вынашиваются они, на скаку покусывая друг другу холки, или
встают друг перед дружкой на дыбки, под грудь загибают шеи. В табуне, что в
колоде, есть и козыри, есть и шестерки - всякие, но Данька шла по особ
статье: своя лошадь.
Четырнадцатое лето дотаптывает его Данька - три до него да десяток трав
под его доглядом. Правда, росточком так и не вышла и даже вроде как ниже
стала, оттого что раздалась задом, разломилась повдоль сытой спиной,- от
былого, конечно, ничего не осталось, но масть и теперь красит - видная
лошадь! В первые годы, уже будучи колхозным конюхом, набрасывал Касьян на
нее седло покрасоваться перед миром, когда выгонял табун в ночное, дескать,
знай наших! Потом растолстела, разбочкалась, под седлом неудобна стала, и
Касьян года три как пересел на рослого Ясеня. Хотел и дальше вести от нее
редкую масть, да не сыскал пары, такого же молочнотопленого конька. А хорошо
б было! От своих же, усвятских, несла она всякий разнобой, двух жеребяток
почему-то сбросила, а главное - получались они и самой мельче. Какие-то
нелады у нее с племем, не способная к этому. Сказать по совести, малость
просчитался он с ней: вгорячах, когда покупал, мерещилось большее. Масть-то
масть, да не слезь в грязь. Оказалось, лошаденка-то без старания, норовом
себе на уме - лишнего не положи, в паре без кнута валек не натянет, а чуть
что - и куснуть горазда. То ли была отроду такой, то ли уже здесь, в
колхозе, забаловалась. В своем хозяйстве эта порча сразу бы и обнаружилась,
а тут, за другими лошадьми, как-то не примечалось. Да кто ж знал! Иной вон и
бабу за одни глаза берет, размечтается, думает, царевну ухватил, ни у кого
такой нету... И все ж любил ее Касьян, может, потому, что сам на ней не
пахал, не сеял, а только ходил, да чистил, да глядел на буланую шерстку.
Между тем мужики брали ее в наряд без особой охоты, когда уже выбрать было
не из чего, и это задевало Касьяна. Знал он и про то, что бивали ее, с глаз
отъехавши, но промалчивал. За другую лошадь поднял бы шум, начертыхал бы по
самую завязку, а тут - молчок, неловко было за свою лаяться. Иной раз
вернется кобыла на конный двор, а на пыльном гузье - свежие полосы, следы
осерженного кнута. Может, и за дело бита, да и как не за дело, но Касьян
состроит вид, будто не заметил, замкнет рот а в самом заворошится обида
пополам с жалостью. И жалея, потом в ночи украдкой подсыплет, хоть на
пригоршню, да овсеца побольше, а сенца помягче...
Но вот стоял он нынче с заплечным мешком перед ней, и та не заметила,
не оторвалась от чужой подачки.
- Данька, Данька! - позвал он еще раз, играя голосом, не зная и сам,
чего добивался от лошади.
Кобыла, услыхав привычный оклик, подняла голову, свернула глаз к
заплечью и ненадолго, непомняще посмотрела на хозяина, деловито, размашисто
жуя, гоняя рубчатые желваки по широким салазкам. Белое овсяное молоко
проступило в ее сомкнутом сизогубом зеве.
- Это я! Али не видишь? - поспешил удержать ее взгляд Касьян и зачем-то
посвистел, как при водопое. Но та, еще не дожевав, жадничая, опять сунулась
в обслюнявленный ящик.- Эк поспешает! - обиделся Касьян,- Успеешь еще, день
велик. Нынче и вовсе никуда не тронут. Некому трогать. Нынче у тебя пустой
день.
Кобыла продолжала хрумкать, сопя и ширясь мордой по опустевшему ящику,
и Касьян, дожидаясь, пока она управится и вскинет голову, униженно
рассматривал приколоченную к столбу табличку. Когда вселялись в новую
конюшню, он собственноручно выстрогал эту досочку и старательно написал
чернильным карандашом крупно, с замысловатыми завитками эти четыре буквы -
"Даня". Потом какой-то лихоман перечеркнул букву "а", а сверху написал "у",
и Касьян ночью выскребал ножом эту обидную, насмешливую букву.
- Ну дак чего... Пошел я...- растерянно проговорил он, оглянувшись на
выход, мимо которого как раз промелькнул Пашка с охапкой сена.- Ладно, жуй,
раз такое дело. Может, больше и не доведется. Овсеца-то. Без меня теперь
будешь.
Он потянулся через прясло, прощаясь, почесал пальцами крутую конскую
ляжку. Кобыла в ответ досадливо трепнула долгим белым хвостом, будто
отмахивалась от докучливого слепня.
- Ну не буду, не буду... Твое теперь дело: кто дал - у того бери, кто
ударил - тому беги,- проговорил он, неудовлетворенно, с обидой отступая от
лошади.- Ну, бывай! Пошел я...
Касьян опасливо обернулся в оба конца, не видит ли кто этого его
тайного свидания со своей давней застарелой болячкой, и, отступая от стойла,
вдруг в конце прохода, среди ровного ряда хомутов, развешенных на столбах,-
каждый против своей лошади,- подцепил нечаянным взглядом какой-то лишний,
ненужно выпиравший предмет. Всмотревшись, Касьян распознал морду старого
Кречета. Положив тяжелую, сумеречно-серую голову на прясло, он затаенно
следил из-за хомутов за Касьяном, словно догадывался, что видит его в
последний раз.
- А-а, это ты! - обрадовался Касьян внимательному взгляду мерина, о
котором как-то и не .вспомнил, и, наверно, не подошел бы, не попадись тот
ему на глаза.- Ну как ты тут, а? Живой?
Касьян шел к нему, заранее протянув ладонь, будто для рукопожатия, и
конь нетерпеливо загремел копытами, сунулся грудью в перекладину и безголосо
заржал, издав какой-то долгий сухой сип, под конец которого прорезался
немощно озвученный, изъеденный старостью голосок.
- Узнал, а? Узна-ал! - растроганно выговаривал Касьян, увидев, как
рванулась к нему лошадь.
Он подошел и потрепал старого коня по замшелой гулкой скуле, и тот
ткнулся колючими усатыми губами под Касьяново ухо, засопел довольно.
- Что ж ты не ешь, а? Али не естся? Ты давай ешь. Вон как твои
друзья-приятели овес рушат. За ухи не оторвешь. И про прежнего хозяина
забыли. А я ж их из грязи, можно сказать... Сколь болячек повымазал...
Конь, положив голову на Касьяново плечо, слушал, водил ушами, и эта
доверчивая тяжесть была приятна и радостна Касьяну.
- А я, вишь, ухожу. Война, браток, война! Негожее дело затеялось. Сена
не запасли, овес вон подчистили... Вот беда: и дать-то тебе нечего, нету
гостинчика. Забыл я про тебя, запамятовал, что ты есть. Ну, прости,
прости... Заморочили бабы голову, ревут да голосят. Насилу из дому
вырвался... А ты дак не забыл - помнишь! Вот, видишь, как оно...
Наговаривая все это, Касьян в который раз сокрушенно шарился по
карманам, ища хоть какую случайную корку, хотя бы зернышко для прощальной
утехи коню, ведь всегда ж чего-нибудь носил, не являлся порожний. Но
карманы, как назло, были пусты, должно, Натаха, сбирая одежу, все
повытрусила оттуда, и от этого сделалось ему неловко и совестно.