прийти с войны? Посреди дороги, заплетая ногами, вышагивал в окружении
ребятишек чужой, неизвестный Настене, высокий сухопарый мужик в распахнутой
фуфайке и с непокрытой головой. Настена услышала, как Михеич в горнице
объяснял Семеновне:
уберегчись, нет... В кои-то веки...
стороны для прочности руки. - Выходи все на де-мон-стра-рацию! Титлер капут!
- Он люто выругался в лад последнему слову и, крутнув головой, точно
освобождаясь от крика, закачался и запел дальше:
занозили и натянули Настенино сердце; горячась и болея, страдая, оно
обрывисто спохватывалось, кидалось куда-то, что-то искало. Настена вышла в
ограду и, высунувшись через заплот, заметила на верхнем краю улицы движение,
но, чтобы не узнать, кто ходит, не стала вглядываться и воротилась обратно в
избу. Она мельком вспомнила об Андрее, но вспомнила с неожиданной злостью:
из-за него, из-за него не имеет она права, как все, порадоваться победе.
Потом Настена подумала, что ему, когда он услышит о конце войны, станет
потешней, - за себя потешней, и, тотчас опомнясь и отмякнув, но все же с
досадливым, злым чувством, пожалела его и вдруг всхотела к нему, чтобы быть
им вместе. Им бы сегодня и надо быть вместе: два сапога - пара, от всех
людей, от их всесветного праздника, от которого лишь они двое оказались в
сторонке. "Ничего не в сторонке, - обиженно отказалась она, вступаясь за
себя и возвращая себя обратно к людям. - Что я - не работала всю войну, не
старалась? Меньше других силушки отдала, чтоб наступил этот день? Счас
возьму и пойду. Возьму и пойду", - подгоняла она себя, оставаясь сама на
месте, словно дожидаясь какого-то постороннего решительного толчка, который
бы поднял ее и двинул к людям.
под окном, и все тот же неуемный, гремучий Нестор, свесившись с седла,
громко забарабанил в стекло и лихоматом закричал:
собрание-заседание-отмечание! Михеич! Где ты? Настена!
орешь?
Что есть, чего нету - тащите с собой в избу-читалку. Складчина. Тарасун,
Михеич, тащи. Не жалей. Тарасун, говорю, тащи - понятно?
надо? Все бы тарасунил.
Семеновна. - У их, у агаповшких, вше любят трезвонить, но этот шовшем
дурной.
опущенные усы. - И тарасун есть. Иди, - вскидываясь, решительней повторил
он. - Я опосля тоже загляну. Седни грешно дома сидеть. А тарасун в подполье,
по правую руку за доской - доставай. Пускай празднуют. И ты попразднуй. Иди.
вмешалась Семеновна.
боле не будет. Лезь, Настена, доставай.
здесь испокон веку называли бурятским словом "тарасун". Настена знала, где
он стоит: по ранней весне, отгребая картошку, она разглядела торчащую из
земли, как фитиль, затычку и под ней нащупала бутыль, которую прятали не от
нее, не от Настены, и не от кого-то еще, а просто прятали, чтобы до поры не
попадалась на глаза и не тревожила понапрасну душу. После Настена отлила из
бутылки в четушку, а четушку подсунула в мешок Андрею: все, может, на час,
на другой утешит, пободрит мужика, позастит ему глаза. Чем ему больше
отвлечься, куда кинуться от тоски и беды? Один и один. Недели и месяцы один.
А она вот сейчас пойдет на люди. Не заслужила разве? Не может того быть,
чтоб не заслужила!
неполной, половину отлили в банку и спрятали, а вторую половину, чтобы не
обманывать бутылью, Настена процедила в бидончик. Она вышла с ним за ворота
и, приостановившись, набираясь решимости, осторожно, по-старушечьи
осмотрелась в ту и другую стороны улицы.
через три двора от Гуськовых, оттуда слышались громкие возбужденные голоса и
тянуло дымом. Видя людскую суматоху, одурело носились и гавкали собаки,
кричали и били крыльями петухи, наговаривали куры, визжали поросята, хлопали
двери, скрипели калитки, топотила бегавшая стайками ребятня. Но поверх всего
этого бестолкового шума и гама парил, звеня и переливаясь, еще какой-то
отдельный особый звук - сладкий, стеклянно-чистый и ликующий, хорошо
знакомый Настене, но как бы позабытый или потерянный. Она подняла глаза,
отыскивая, откуда он берется, - на крыше сарая сидели в ряд три ласточки и
заливались, рассыпались своей песней. Прилетели. Подгадали: не раньше и не
позже, как раз сегодня. Прилетели, голубушки, вернулись на родину летовать,
лепить гнезда, нести яйца, выводить птенцов. Вот и мирная жизнь возвращается
в родные места, откуда ее, как былинку, сорвали, - надсаженная,
покалеченная, растрепанная, но, может, действительно мирная. Не верится:
отвыкли, обросли страданиями и страхом. Ласточки щебечут, славят что-то,
обещая и благодарствуя, звонят свой хрустальный и нежный благовест, а той
вести, поди, и не знают, что кончилась война. А может, и знают, может,
нарочно летели-торопились, чтобы люди, услышав, подняли глаза и догадались:
все, сегодня край страданий.
счастливая и глупая слабость, какое-то блаженное, чувствительное удивление
чем ни попало, теми же ласточками, а пуще всего - желание показать, что она
не хуже других и что она ничего не боится.
пятистенник с крутой крышей, на одной половине которого жили старики -
Иннокентий Иванович с Домной, а вторая, отведенная для приемыша Васьки
(своих ребят у них не было), уже две весны, с тех пор как подросшего Ваську
забрали на фронт, пустовала. Пустовала, но не теряла жилого вида,
протапливалась и знала уход: на подоконнике стояли горшки с цветами, по
бокам окон виднелись занавески. Да и нельзя было понять как следует, какую
половину избрали теперь старики: люди у них бывали редко, Иннокентий
Иванович не привечал гостей, хотя жил крепко, имел что поесть-попить, в чем
выйти на люди. Он всегда жил крепко, для такой именно жизни он и был рожден,
и другая ему не подошла бы, как высокому, большому человеку не подходит
одежонка подростка.
открылись, и показался Иннокентий Иванович - помолодевший и нарядный, в
темно-синем френче, застегнутом на блестящие металлические пуговицы, из-под
которого на шее выглядывал рисунок косоворотки, и в таких же темно-синих
новых брюках, заправленных в поношенные уже, но добротные, густо смазанные
дегтем и приятно пахнущие яловые сапоги. Настена обрадовалась Иннокентию
Ивановичу как родному и сделала несколько шагов навстречу, улыбаясь и
любуясь его бравым видом.
Нету, Иннокентий Иванович. Ни слова, ни полсловечка. И, подумав, добавила:
чего-то.
все с тем же подозрительным хохотком. - А я - тебе скажу. Не сомневайся,
Иннокентий Иванович, скажу.
варево. Оказалось, что Максим Вологжин, новый председатель артели, позволил
по случаю Победы заколоть колхозного барана. Бабы, расположившись на
бревнах, чистили картошку. Народу толклось дивно: собралась вся деревня. В
помещении составили в один ряд столы и накрывали их тем, кто что принес. А
натащили по малости много: капусту, огурцы в глубоких чашках, творог и тарак
в кринках, свежедобытую рыбу, тертую редьку, калачики, шаньги, яйца,
полпирога с черемухой - не жалели ничего, несли последнее. Один отряд из
ребятишек помельче отправили за березовым соком, чтобы было что наливать,
если не хватит приношений; второй отряд, постарше, сидел на Ангаре за рыбой.
Каждый пойманный ельчик, пескарь, а пуще того - хариус незамедлительно, еще
живой, доставлялся на столы и прыгал на них, то заскакивая в чашки, то
обрываясь на пол. Окна распахнули, на подоконнике наяривал во всю ивановскую
патефон, возле него, прижимая к груди заводную ручку, стояла Надькииа Лидка.
Надька тоже чистила картошку. Настена подошла к ней, присела поперед на
корточки и остановила Надькины руки.
Надька, не отвечая, отвела глаза. Настена нашла Лизу Вологжину и обняла ее.
оборачивая к Настене красное от огня и спокойное лицо. - Радая?