АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
- Но заметьте! - продолжал Ять. - Заметьте, что в разъединенном виде флейта не звучит! - Он осторожно разъединил половинки и подул в каждую; потом соединил, подул - и над островами проплыл низкий чистый звук. - Теперь волей-неволей я соединил вас на веки вечные. Хотите вы того или нет, а судьба мира зависит от вас одних!
Барцев бережно взял флейту и молча разобрал ее: Ашхарумова получила Z-образный ствол, себе он взял дырчатый мундштук.
- Лучше бы соединить, - напомнил Ять.
- Соединятся, - хохотнул секретарь Хламиды, и веселье возобновилось.
Хламида долго и скучно, со всхлипами, говорил о трудящейся и творческой силе природы, которая тоже вот вся женится, - но в середине особенно длинного и выспреннего пассажа махнул рукой и пустился в пляс, присвистывая и похлопывая себя по ляжкам. Ему похлопали, и вскоре он ушел, сославшись на то, что сырость вредна для легких. Об его уходе никто особенно не сожалел - вино-то осталось.
- А знаете ли, Осип Михайлович, по ком я более всего скучал в эту зиму? - кряхтя, спрашивал Алексеев. Он уселся рядом с исхудавшим, полупрозрачным Фельдманом к скатерти-самобранке и положил на черный вязкий хлеб кусок отличнейшего копченого сала. - Сальца не желаете ли? Ох, простите, Бога ради...
- Отчего же? - усмехнулся Фельдман и взял кусок сала. - Я так давно паразитирую на русской культуре, что от собственных предрассудков теперь далек... Вы же знаете, как мы действуем, - он перешел на быстрый, утрированный одесский говорок, - мы внедряемся ко всем и таки от всех берем лучшее... Мы внедрились к русским и таки научились у них выпить и закусить и еще попросить...
- Так знаете ли, по ком я сильнее всего скучал? По вам, Осип Михаилович, и ежели бы у Хмелева было чуть побольше такта и мягкости - он непременно лично попросил бы у вас прощения...
- Не нужно, - махнул рукой Фельдман. - Я не держу зла.
- А вы не будьте этаким ангелом, не будьте. Русский человек злопамятен, ему иначе нельзя. Вот и вы помните, коли хотите быть русским...
- Я не хочу, так вышло, - прежним утрированным голоском отвечал горбун.
- А знаете вы, почему мы, теоретические юдофобы, на практике сплошь такие юдофилы? Вот, позвольте вам предложить... ведь вы не побрезгуете выпить со мною?
- Обижаете, Владимир Александрович, - покачал головой Фельдман и с готовностью подставил кружку.
- Да-с, так оно и обстоит. Розанов Василий Васильевич, хорошо вам известный... кстати, сведений не имеете ли - где он, что?
- Последнее письмо было в ноябре, с тех пор не видались, да я на квартире и не был... Вдруг почта... Хотя какая теперь почта.
- Ну, дай ему Бог, вы ведь друг ему. За него и выпьем. Вот так! - хорошо, хорошо... Так вот, Василий Васильевич говорит мне как-то: за то мы, брат Володя, так евреев любим, что не с кем больше во всей России толком поговорить, как они ее губят! - И Алексеев рассмеялся дребезжащим смешком.
- Конечно, - Фельдман предложил ему папиросу и сам закурил, быстро и жадно всасывая дым. - Конечно, Владимир Александрович! Да и о русских безобразиях тоже ни с кем, кроме вас, толком не поговорить...
- А потому не сердитесь, не сердитесь... Или нет - сердитесь, конечно: ведь если вы утратите иудейскую вашу злость, соль и впрямь перестанет быть соленою. Наше дело спорить, так ли я говорю?
- Только не до погромов.
- Будет вам поминать погромы. Во время них и русским достается, ежели очки на носу. Да Россия и всегда сама себя громит...
- Громит себя, только бьет нас...
- Да и себя она бьет, оставьте, пожалуйста.
- Да что мне с вами спорить, Владимир Александрович? У меня вот какая есть догадка, не знаю, согласитесь ли. Ведь ваши активисты, союзнички Михаила Архангела, и наши активисты-жаботинцы, что все хотят после дождичка в Иерусалим, - каждый уверен, что была у Господа некая цель: одни думают - чтобы вы победили, другие - чтобы мы... Но тут я думаю: а вдруг у него цель была другая? Чтобы мы друг друга - тюк да тюк, а победили бы тем временем никем не замеченные третьи, а то и вовсе никто?
- Разумно, - кивнул Алексеев. - Так ведь я вам про то и толкую (позвольте кружечку): оно так и задумано, чтобы сначала мы вас, а потом вы нас...
- Благодарю, - Фельдман выпил и закусил черным хлебом. - Я даже знаете, о чем думаю, Владимир Александрович? Ведь ни мы, пришлые, ни вы, местные, отчего-то России не подходим... а?
- Да, пожалуй.
- Россия, - воодушевлялся Фельдман, - это какая-то... Христова невеста, если позволите. Земного ей мало. Потому-то она и берет все чужое, заемное, чтобы тем верней довести до абсурда и тем доказать: и так нельзя, и этак нельзя! Надо как-то, как еще никогда, нигде не было... а как придет это небывалое, так и опять окажется что-нибудь вроде Пугачева. Ждем-то Христа, а приходит то хлыст, то хлюст... то прохвост...
- Снова русофобствуете? - подмигнул Алексеев.
- Но согласитесь же, что это так!
- Да, верно, - снова рассмеялся Алексеев. - И то сказать: ваши победят - вам жизни не будет, мои победят - меня первого покончат...
- Очень, очень верно, - кивал Фельдман.
- Ваши победят - пойдет торговля, златой телец... - Алексеев заметно хмелел; он был в том драгоценном состоянии, когда еще чуть-чуть - и начнет заплетаться язык, но пока мысль идет легко и высказывается ясно. - Дышать нечем! Наши побелят - пойдет квасной дух, слова поперек не скажи... Да, похоже, никому мы не нужны: нас на то и придумали, чтобы - то мы вас, то вы нас... Ну, что ж вы не закусываете? Берите сала, в самом деле отличное...
- Жалко, нету мацы, я предложил бы, - улыбнулся Фельдман.
- Ай поел бы! И поел бы! С вами-то - все поел бы!
Странно, подумал Льговский, услышав обрывок их разговора. А где Драйберг с Камышиным? Куда делись? Наверняка угощение готовилось не без их участия. И Барцев рассказывал, что они никуда не уходили: куда же сейчас-то сбежали? Не может быть, чтобы такое сборище происходило без шпионов. С чего бы это они в этакий момент оставили нас в покое?
Но он уже выпил слишком много, чтобы додумывать всякую мысль до конца; да и на мосту затевалось что-то интересное.
22
Как всякий русский интеллигент в подпитии, елагинцы и крестовцы уже читали стихи - мастеровые в таком состоянии принимаются петь и плакать; и стихи, которые читали они, все по очереди, от переодетых танцовщиц Акоповой до пятнадцатилетней Веры Головиной, от старого Горбунова до старого Фельдмана, - Ять узнал Мгновенно.
Разумеется, это был он, единственный поэт их времени, которого каждый из них имел основание за что-нибудь ненавидеть: за недостаточный радикализм, за избыточный радикализм, за предательство, непоследовательность, душевную болезнь, проповедь распада, - но на дружеских сборищах, в застольях и на свиданиях все они читали его стихи, давно отделившиеся от личности, замкнутой, болезненной и странной. Как мучительно было Ятю еще в ноябре припоминать эти стихи - словно прикасаться к ране, не зажившей, а засохшей, запекшейся, словно ворошить дорогое пепелище... Но сейчас, на краткий миг, когда вернулось что-то важное - Господи, не напоследок ли, не на прощание ли?! - теперь он снова мог их слышать и слышал, как тогда...
Не было и нет во всей подлунной
Белоснежней плеч.
Голос нежный, голос многострунный,
Льстивая, смеющаяся речь,-
запрокинув голову, читала Маркарян. Длинная ее шея смутно белела в сумраке.
- Господи! - заговорил Ять громко, дождавшись конца чтения. - Какие вы все милые, чудесные, бесконечно славные люди! Как трогательны ваши сборы, на которых пьют, только чтобы преодолеть смущение, столь свойственное высоким, чистым душам, стесняющимся слишком патетических разговоров! Как я люблю вас всех, право, и как я счастлив, что все вы снова вместе, что Бог сделал меня вашим современником, что он кладет краски так густо...
Он заметил вдруг, что его никто не слушает. На концах моста по-прежнему читали стихи, молодежь чокалась и хохотала - застолье было уже неуправляемо. Однако в этом невнимании померещился ему не только апогей общего веселья, когда уже не до тостов, но и, знак подчеркнутого отчуждения: он не был с ними в самое трудное время, не участвовал в противостоянии и не заслужил нынешнего праздника - и пьяное его умиление было сродни беззаконной радости инвалида, получившего пулю в колено в первом же бою и теперь празднующего победу вместе с теми, кто ее завоевал.
- Не говорите глупостей, - услышав его мысли, как если бы они были произнесены вслух, строго сказал Грэм. - Считать себя лишним всегда соблазнительно, особенно когда каждый человек на счету. Все, что было сказано, - услышано; сказанное - хорошо.
Тут встал Працкевич; он улыбался дрожащей, судорожной улыбкой, словно боясь, что в любую секунду может утратить власть над собою - и заранее извинялся за припадок безумия; обычно он старался пережидать приступы у себя в царскосельском доме, вдали от всех, но иногда сумасшествие настигало внезапно, и он не успевал спрятаться. Теперь он слишком нервничал: любое напряжение - будь то напряжение счастья или отчаяния - опасно было для его больного мозга; и чтобы не провалиться в трясину, он хватался за стихи с их безупречной кристаллической структурой.
Холодный ветер от лагуны,-
читал он, не переставая криво улыбаться,-
Гондол безмолвные гроба.
Я в эту ночь - больной и юный -
Простерт у львиного столба.
На башне, с песнею чугунной,
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас
В тени дворцовой галлереи,
Чуть озаренная луной,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой!
Здесь голос его взлетел и оборвался; разумеется, стихи были выбраны не просто так. Каждый вчитывал свое в их всеобщую, странноприимную музыку, насыщал ее собственным смыслом, - и несчастный граф, со своей больной головой, уж, конечно, представлял эту голову окровавленной, отделенной от неуклюжего квадратного тела, несомой сквозь мрак, сквозь ужасные средневековые видения.
Все спит: дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на черном блюде
Глядит с тоской в окрестный мрак,-
почти шепотом закончил Працкевич и медленно, механически опустился на мост; широко раскрытые глаза его меркли. По спине у Ятя прошел холод. С другой стороны моста послышался ровный, бледный голос Казарина:
Я не предал белое знамя,
Окруженный криком врагов.
Ты пришла ночными путями.
Мы с тобой - одни у валов.
Ять еще не знал этих стихов.
А вблизи - все пусто и немо,
В смертном сне - враги и друзья,
И горит звезда Вифлеема
Так светло, как любовь моя.
Воцарилось недолгое молчание, нарушенное Стечиным:
Свирель запела на мосту,
И яблони в цвету...
И ангел поднял в высоту
Звезду зеленую одну,
И стало страшно на мосту
Смотреть в такую глубину,
В такую высоту.
Золотился восток, и так же ровно, бледно светился запад, и впервые в жизни Ять не ревновал, услышав свое заветное из уст недруга, почти врага; только теперь, в небывалое время дня между днем и ночью, на мосту между островами, в потустороннем городе, - он понимал, что фамилия поэта, всегда казавшаяся ему олицетворением предела, запрета, на самом деле звучит вовсе не так; она и в этом, втором своем значении была замарана, захватана, обозначая бессмысленный союз каких-нибудь думских кадетов и октябристов, - но на деле ею обозначалась нерасторжимая связь всех этих никому не нужных людей, празднующих свадьбу двух беспомощных детей.
Между тем молодежь читала уже вовсе не известные Ятю стихи, которые, мнилось, написаны были в самое последнее время - новой поэзии он не знал совсем. Слава Богу, это не были ничевошки, - то был классический русский стих, прошедший суровую возгонку, обретший новые интонации и смыслы, стих горький и точный, хотя и помнящий о преемственности:
В море гудят паруса, флот уплывает во вторник,
Даже поэта берут, чтобы украсить войну,-
Видя широкую кровь, пусть вдохновится затворник.
Вся она ходит за ним, плавную стелет волну...
Вся она ходит за ним, пряча улыбку возмездья.
Весь он на месте стоит, в свой путешествуя ад.
Странствует только душа, все остальное - на месте,
В чем убедится с лихвой, кто возвратится назад.
Ашхарумова договорила эти стихи, опустила голову, - но тут же с другого конца моста послышался голос Зайки:
И стыдно стало мне, как будто я сама
Так улицу свою нелепо искривила,
И так составила невзрачные дома,
И так закатный луч на них остановила,-
И стыдно стало мне за улицу, район,
За город, за страну, за все мое жилище,
Где жизнь любви, - да что?! - любви последний стон
Обставлен быть не мог красивее и чище.
И, венчая собою дивертисмент, зазвучали с середины моста под гитару голоса льговцев - на мотив детской песенки о кузнечике:
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну:
Ты вечности заложник
У времени в плену.
Представьте себе, представьте себе,
Ты вечности заложник,
Представьте себе, представьте себе,
У времени в плену!
Но уже расходились, прощались, и все как-то двоилось, троилось, слоилось; вот прошла Маркарян в обнимку с сромным Чашкиным, - ступай, не жалко, будьте, конечно, счастливы, - вот удалился Льговский, вот Стечин подошел поздравить Ашхарумову: их с Барцевым провожали на квартиру Соломина, кто-то вызвался уже идти с ними, на случай столкновения с патрулем, кто-то обещал непременно привести к ним завтра самого настоящего попа ("но нашего, нового! - ведь его звали, только он почему-то не пришел"); под гитару грянули "Налейте, налейте бокалы!" - Грэм, пошатываясь, дирижировал с серьезным и неподвижным лицом. Прошла Зайка - одна, как всегда, и за ней хотел пойти Ять - сказать ей, какая она славная; но слишком много было выпито и слишком не хотелось шевелиться. Он сидел на середине моста, привалившись к ограде, глядя в темно-синее небо, отыскивая в нем знакомые звезды: почти такие же были в Крыму - но наши бледней. Пусть другие идут - куда ему торопиться? Сейчас останутся те, кто должен остаться. Ашхарумовой и Барцеву крикнули последнее "Горько!", но они уже уходили, сопровождаемые свитой; Казарин, спустившись с моста на берег, долго смотрел им вслед.
- А мы тут разведем костерок да помелем языками вволю, - приговаривал Алексеев, возясь с хворостом. - Завтра-то еще получится ли?
- Кстати, а что завтра? - улыбаясь, спросил Фельдман. - Опять, что ли, по дворцам?
- Да нет, думаю, по домам, - потянулся Соломин. - Давайте я, Владимир Александрович. Вы-то совсем не умеете.
- Не умею, не умею, - легко покаялся Алексеев. - Да вы и помоложе - ну-ка, давайте-ка.
К костру, как тень, прошмыгнул Мельников с кипой мятых бумажных страниц - и принялся по одной подкладывать их в огонь. Ять взглянул на мельниковские бумажки - и узнал в них разрозненные страницы "Универсологии" Борисоглебского.
- Зачем вы их жжете? - спросил Ять.
- Чтобы подольше было хорошо, - не отводя глаз от огня, ответил Мельников.
- Вы не должны этого делать, - вдруг со значением сказал Грэм. - Вы не можете знать, что будет, и потому никогда не должны бросать бумагу в костер; особенно если это чужая бумага.
Мельников взглянул на него заинтересованно; Грэм кивнул, словно подавая ему сигнал, принятый между бродягами, - да, да, все это серьезно; и Мельников вручил ему пачку страниц, исписанных разноцветными чернилами.
- Сохраните, Ять, - распорядился Грэм. - Я даже свои рукописи беречь не умею... Ять кивнул.
- Только тут отсыреет... а это ведь единственное, что от старика осталось! Надо отнести в кухню. - Он встал и, пошатываясь, побрел к бывшей кухне Елагина дворца. Он не был здесь с того самого мартовского дня, когда они с Казариным и Ашхарумовой нашли подземный ход. В кухне было темно и громоздились какие-то ящики; он положил рукопись на ближайший и отправился назад. Отчего-то казалось очень важным отнести ее в сухое место. В самом деле, вдруг там вся мудрость мира! Обратно идти было все тяжелее, его неумолимо клонило в сон.
Разбудил его Грэм - казалось, он не дал Ятю проспать и пяти минут.
- Я советую вам уйти, - сказал этот выдумщик, тряся его за плечо. - Здесь будет плохо, очень плохо.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 [ 32 ] 33 34 35 36
|
|