настолько настойчив, голос его так глухо угрожал, что она не выдержала,
забеспокоилась. Он-то ей и намекнул, что сейчас, в эти минуты, ее муж
подвергается санобработке. Ковалев хихикал, дурачился. Он радовался, что
она, наконец, взяла телефонную трубку и ответила.
последует важное для тебя сообщение, - холодно уже произносил он. - Ты
думаешь, остудилась снегами! И - все? На спад, на спад? Я зол, и это уже
серьезно!
происходит. И трубка рыдает. И Ковалев, только она трубку подняла, сказал:
председателя комиссии.
Это у меня. А у тебя совсем дело швах. Документы на тебя, все подделки
Мещерского, все запудривания, на старте. Только нажми кнопку. Лучше
приходи. Я тебя хочу лицезреть. Отдохнувшую, красивую. Зачем ты все
усложняешь?
металась по квартире. Она представляла, что Шугов теперь на допросе, его,
может, пытают. И она к Ковалеву пошла.
после того, как увидела его - не озабоченного, а только усталого и верного
ей, она поняла, что любит только его одного. К тому же, после разговора с
Павликовой, скорее, после совета с ней, она сходила в конце концов в
поликлинику, и ей там сказали, что уже давно должны были сказать: детей у
нее не будет ни с Шуговым, ни с кем другим.
мать Лены - Марина Евгеньевна Мещерская. Скорее, мать догадывалась. Ей не
верилось, что именно она принесла своей дочери горе, когда привела в дом
второго секретаря горкома партии, правую руку Зиновия Борисовича
Мещерского, и почти спровоцировала их связь. Тогда Мещерской вдруг
перестал нравиться курсант Шугов, приезжавший к ним в обжеванном, точно с
чужого тела, обмундировании. Где-то теперь тот молодой человек, так
стремительно взявший старт у Мещерского! Он, оказывается, более удачно
женился - на дочери второго секретаря ЦК Компартии одной из крупных
республик.
нет детей, она не знала даже о том, что он ни разу не пошел к врачам,
чтобы хотя бы уйти от упреков жены, ибо знал: детей не будет у нее.
его послали на заставу, командовал которой капитан Мазнев, курский
соловей. Мазнев так и ушел потом из заставы в артисты. У него был голос,
который дается человеку даром Божьим. Как уж он не попал в оперный сразу -
Бог ведает. А, может, не Бог, а товарищ Сталин, который взял в армию - в
том числе и в пограничные войска, взял в сорок четвертом шестнадцати и
семнадцатилетних и держал их на срочной по семь лет.
его в дальний гарнизон на смотр самодеятельности. Там случайно оказался
инструктор политуправления из Ташкента, случайно этот инструктор не
демобилизовался, а лишь, изводя службу, так как демобилизации
категорически не подлежал, пописывал в газеты о талантах, в которых
разбирался, будучи преподавателем в одной из консерваторий, - все и
решилось. Мазнев по ступенькам прошагал на Всесоюзный смотр и, по
ходатайству, с него, смотра, ушел в консерваторию.
в войска, отучившийся год на курсах лейтенантов, дослужившийся до
капитана, ушедший в таком звании на гражданку, не выдержал, как говорили
тогда, идейного испытания. Он при очередных гастролях остался в Италии,
попросив политического убежища.
этом плане. Это же Шугов вытащил капитана Мазнева отсюда, из этой дыры! Он
ему во всем потворствовал!.. Ковалев, издеваясь над Мещерской, показывал
ей эти страшные, обличающие справки и документы у себя дома.
рассыпается цветущий мак, когда становится все зеленым, голубым, красным,
и нашел Шугов на заставе талантливого капитана Мазнева. Потом этот капитан
подвел Шугова. И Ковалев ухватился за такую промашку Шугова. Теперь я
стоял там, где служили когда-то Шугов, Мазнев, Павликов. И мне недавно
показывали - дали бинокль - эту заставу, вкопавшуюся ныне в склоны гор.
Ничего не видно! Так надо. Идет в Афганистане жестокая война. На заставу
дважды уже нападали.
небо. Со мной был бинокль, приемник. И я вспоминал, что здесь тогда было.
Много-много лет тому назад. Сержанты, Павликов. Петляющая речка между
горами. Выползающая из песка наша машина, когда мы с шофером увозили
Павликову и ее детей. За мной сразу ринулись воспоминания. И сразу пришел
Шугов - ведь он перебежал границу именно здесь. Во-он там! И теперь видно
то место, где он границу перешел. И видно место, откуда ефрейтор Смирнов
стрелял в Шугова из автомата. Промазал! И за это поплатился. А Мазнев
сейчас в Италии, распевает песни. Мне бы поймать по приемнику его
божественный голос! Ан не ловится... И почему все так? Почему убегают,
уходят из этих краев? И почему мы воюем? И как я напишу обо всем, что меня
волнует? Когда меня брали сюда, я пообещал обо всем написать
патриотически! Но неужели я не имею в душе ничего живого? Здесь начиналось
патриотическое?! Побег полковника, побег Мазнева, расстрел начальника
заставы, расстрел замполита заставы! За что? Как? Почему?
этой границе? Было-то ведь и мирное, доброе. По той вон дороге из
Афганистана шли машины, наваленные тюками шерсти. Они подъезжали к
шлагбауму. Афганцы выходили из машин, вместе с нашими ребятами курили,
смеялись, шутили. Теперь не видно шлагбаума. Не видно таможни. Теперь -
война. Теперь того шлагбаума нет. Там текла речка, мы ее всей дивизией
расчищали. К нам приехал новый генерал Кудрявцев. Сын его, отчисленный из
училища, проходил службу в моем противотанковом дивизионе, где я тогда так
мог "отличиться" с заряженным автоматом, и где, Богом хранимый, не попал в
тюрьме на нож какого-либо вора, как сержант Матанцев. Мы тогда шли всей
дивизией с лопатами - генерал Кудрявцев решил сделать в речке запруду,
чтобы мы могли купаться. Он договорился с пограничниками - расчистить в
верховьях, прямо рядом с границей, эту речушку: чтобы она отдавала свои
ручьи нам, истомленным солнцем солдатам.
Я хорошо помню старика, который, подгоняя ослика, груженного дровами,
что-то кричал пятилетнему мальчику, помогавшему ему. И мальчик молча,
после крика старика, побежал вслед за ним. Они боялись нас. Они не хотели,
бедные и оборванные, чтобы мы пришли в их страну.
все!
вокруг розовое. И пел на чужбине, наверное, бывший пограничник Мазнев, а
здесь вдали-вдали я слышал глухие раскаты то ли грома, то ли пушек - наших
ли, их ли пушек. "У-у-у", - вдруг гудело и перекатывалось по земле. И
стонало, и кричало в душе что-то, что сопротивлялось этому здравящему гул
восторгу тут, на нашей стороне. Победному восторгу.
писатели: их, мол, трое. Один я стоял от двоих в стороне. Мы были,
наверное, разные. Их, этих двоих, помоложе меня, здесь никогда не было.
Здесь они впервые. Но мы все трое видны пограничникам. Я знал, откуда
пограничники могут появиться. Мы в противотанковом дивизионе, в одну из
годовщин победы над фашистской Германией, праздновали тут так: настреляли
джейранов, один наш офицер оказался смышленым, отправил в ближайший город
двадцать туш, продал их и купил на все деньги водки: развеяться, забыть
обо всем, вспомнить, как били, шли, шли и вперед, и назад.
не вскакивавший с постели после того, как ударили меня, не тянувшийся за
автоматом, а уважавший таких милых наших фронтовиков, которые, гляди, и
теперь пашут, тоже пил вместе со всеми, а потом изворачивался рядом с
солдатским туалетом - из меня выносило и джейранину, и водку, и вину, и
радость, и смуту...
встречах радостно, крикливо, с тройным ура. В меня к тому же лезла
страшная жаба - из прошлого. Жаба эта была - тутошняя казарма, оставшаяся
тогда от Павликова, раскрытые дверцы тумбочек, огрызки мыла и весь черный
день - с утра, когда завыл афганец, и малым Павликовым мы завязывали
ротики платками, чтобы не забило их горлышки.
забывать прошлое. Я стал восхищаться, как ловко прячутся от нас - и от
врагов, конечно - пограничники: их нигде не видно, но они везде тут снуют.
Вот ребята! Вот - да! Мы тоже ничего были. Мы были их предшественниками. У
нас были боевые традиции. У нас был духовой оркестр. И он, когда мы в