Жан-Жак Гумберт, принял на веру, когда впервые ее увидел, два с
половиной месяца тому назад, что она так непорочна, как
полагается по шаблону быть "нормальному ребенку" с самой той
поры, когда кончился незабвенный античный мир с его
увлекательными нравами. В нашу просвещенную эру мы не окружены
маленькими рабами, нежными цветочками, которые можно сорвать в
предбаннике, как делалось во дни Рима; и мы не следуем примеру
величавого Востока в еще более изнеженные времена и не ласкаем
спереди и сзади услужливых детей, между бараниной и розовым
шербетом. Все дело в том, что старое звено, соединявшее взрослый
мир с миром детским, теперь оказалось разъятым новыми обычаями и
законами. Хоть я и интересовался одно время психиатрией и
общественным призрением, я в сущности почти ничего не знал о
детях. Ведь все-таки Лолите было только двенадцать лет, и какие
бы я поправки ни делал на среду и эпоху (даже принимая во
внимание разнузданность американских детей школьного возраста),
мне казалось, что развратные игры между этими резвыми
подростками происходят все-таки позже, да и в другой обстановке.
Посему (подбираю опять нить моего рассуждения) моралист во мне
обходил вопрос, цепляясь за условные понятия о том, что собой
представляют двенадцатилетние девочки. Детский психиатр во мне
(шарлатан, как большинство из них, но это сейчас неважно)
пережевывал новофрейдистский гуляш и воображал мечтательную и
экзальтированную Лолиту в "латентной" фазе девичества. Наконец,
сексуалист во мне (огромное и безумное чудовище) ничего бы не
имел против наличия некоторой порочности в своей жертве. Но
где-то по ту сторону беснующегося счастья совещались растерянные
тени - и как я жалею, что им не внял! Человеческие существа,
слушайте. Я должен был понять, что Лолита уже оказалась чем-то
совершенно отличным от невинной Аннабеллы и что нимфическое зло,
дышащее через каждую пору завороженной девочки, которую я
готовил для тайного услаждения, сделает тайну несбыточной и
услаждение - смертельным. Я должен был знать (по знакам, которые
мне подавало чтото внутри Лолиты, - настоящая детская Лолита или
некий изможденный ангел за ее спиной), что ничего, кроме
терзания и ужаса, не принесет ожидаемое блаженство. О, крылатые
господа присяжные!
Путем заклинаний и вычислений, которым я посвятил столько
бессонниц, я постепенно убрал всю лишнюю муть и, накладывая слой
за слоем прозрачные краски, довел их до законченной картины. На
этой картине она являлась мне обнаженной - ничего на ней не
было, кроме одного носочка да браслета с брелоками; она лежала,
раскинувшись, там, где ее свалило мое волшебное снадобье; в
одной ручке была еще зажата бархатная ленточка, снятая с волос;
ее прянично-коричневое тело, с белым негативом коротенького
купального трико, отпечатанным на загаре, показывало мне свои
бледные молодые сосцы; в розовом свете лампы шелковисто блестел
первый пух на толстеньком холмике. Огромный ключ со смуглым
ореховым привеском был у меня в кармане.
снаружи: ведь лицо вожделения всегда сумрачно; вожделение
никогда не бывает совершенно уверенным - даже и тогда, когда
нежная жертва заперта у тебя в крепости - что какой-нибудь
дьявол-конкурент или влиятельный божок не норовит отменить
приготовленный для тебя праздник. Выражаясь вседневным языком,
надо было выпить, но бара не оказалось в этой старой почтенной
гостинице, полной запревших филистеров и стилизованных вещей.
клерикально-черном костюме, с душой, comme on dit, нараспашку,
проверяя гульфик (жест, который венский мудрец объясняет
желанием посмотреть, все ли взято), спросил меня, как мне
понравилась лекция пастора Пара, и посмотрел с недоумением,
когда я (Сигизмунд Второй) сказал, что Пар - парень на ять,
после чего я смял в комочек бумажную салфеточку, которой вытирал
кончики пальцев - они у меня весьма чувствительные - и, ловко
метнув его в приготовленный для этого ресептакль, выплыл в холл.
Удобно опершись обоими локтями на край конторки, я спросил у
мистера Ваткинса, совершенно ли он уверен, что моя жена не
телефонировала; и как насчет койки? Койкинс отвечал, что нет, не
звонила (покойница, разумеется, звонить не могла) и что если мы
останемся, покойку поставят завтра. Из большого многолюдного
помещения с надписью над дверью "Охотничий Зал" доносился гул
многих голосов, обсуждавших не то садоводство, не то бессмертие
души. Другая комната, под названием "Малиновая", вся облитая
светом, со сверкающими столиками и одним длинным столом с морсом
и бисквитами, была еще пуста, ежели не считать отессы (увядшей
женщины с характерной для отесс стеклянистой улыбкой и
Шарлоттиной манерой говорить), которая, вся струясь, подошла ко
мне и осведомилась, не господин Браток ли я, потому что, если
так, мисс Борода меня как раз искала. "Вот уж имя для женщины",
заметил я и не спеша вышел.
половины десятого. Вернувшись в холл, я застал там перемену:
некоторое число лиц, в цветистом шелку или черном сукне,
образовало отдельные небольшие группы, и эльф случая потешил мой
взгляд прелестным ребенком Лолитиных лет, в платье Лолитиного
фасона, но белом, и с белой ленточкой, придерживавшей ее черные
волосы. Она не была особенно хорошенькая, но она была нимфетка,
и ее голые, бледно-фарфоровые ноги и лилейная шея образовали на
одно незабвенное мгновение чрезвычайно приятную антифонию (если
можно выразить музыкальным термином ощущение в спинном мозгу) к
моей жажде Лолиты, румяной и загорелой, возбужденной и
оскверненной. Бледненькая девочка почувствовала мой взгляд
(который был, впрочем, совершенно небрежным и благодушным) и,
будучи до смешного застенчивой, ужасно смутилась, закатывая
глаза, и прижимая тыл руки к щеке, и одергивая платьице, и
наконец повернулась ко мне худыми подвижными лопатками, нарочито
разговаривая со своей коровистой мамашей.
стоял на белых ступенях, глядя на карусель белесых ночных
мотыльков, вертевшихся вокруг фонаря в набухшей сыростью черноте
зыбкой беспокойной ночи, и думал: все, что сделаю, все, что
посмею сделать, будет, в сущности, такая малость... Вдруг я
почуял в сумраке, невдалеке от меня, чье-то присутствие: кто-то
сидел в одном из кресел между колоннами перрона. Я, собственно,
не мог его различить в темноте, но его выдал винтовой скрежет
открываемой фляжки, за которым последовало скромное булькание,
завершившееся звуком мирного завинчивания. Я уже собирался
отойти, когда ко мне обратился незнакомый голос:
завтра втроем? К тому времени вся эта сволочь разъедется".
нужно много сна. Сон - роза, как говорят в Персии. Хотите
папиросу?"
оттого, что пьян был ветер, пламя осветило не его, а какоro-то
глубокого старца (одного из тех, кто проводит остаток жизни в
таких старых гостиницах) и его белую качалку. Никто ничего не
сказал, и темнота вернулась на прежнее место. Затем я услышал,
как гостиничный старожил раскашлялся и с могильной гулкостью
отхаркнулся.
не попросил у него глотка виски. Напржкение начинало
сказываться. Если скрипичная струна может страдать, я стрщал,
как струна. Однако было бы неприлично показать, что спешу. Пока
я пробирался сквозь созвездие людей, застывших в одном из углов
холла, ослепительно блеснул магний - и осклабившийся пастор
Браток, две дамы патронессы с приколотыми на груди неизбежными
орхидеями, девочка в белом платьице и, по всей вероятности,
оскаленные зубы Гумберта Гумберта, протискивающегося боком между
зачарованным священником и этой девочкой, казавшейся малолетней
невестой, были тут же увековечены, - поскольку бумага и текст
маленькой провинциальной газеты могут считаться вековечными. У
лифта стояла другая щебечущы кучка. Я опять предпочел лестницу.
Номер 342 находился около другой, наружной лестницы для спасения
на случай пожара. Можно было еще спастись - но ключ повернулся в
замке, и я уже входил в комнату.