это простодушие его не тронули в первый день, но на другой затеяли драку. А
он был крепок, отбился, так что стали бояться нападать на него даже оравой.
Он ложился на нарах в чем работал, в сапогах и в бушлате, и не смыкал глаз,
что ни ночь готовился к драке, сжимая на груди заточенный железный штырь
арматуры. Понадеялся на свои силы, а их у человека есть про запас только
чтобы выжить - из пут вырваться.
сознание. Для верности оглоушив, тело перенесли в палатку поукромней и
делали, что хотели. Очнулся он от ледяного холода. Голый, с банкой тушенки в
окостенелой руке. Толком ничего не помнил. Собрал вокруг, будто б наскреб,
клочки тряпья, что содрали с него. Обрядился в те клочья. Передохнул. И
пошагал - убивать, сам синюшный весь да неживой. Громил в беспамятстве всех,
кто попадал под руку. Потом очутился в руках штык-нож. Бросился наружу.
Побежал по дощатым мосткам вдоль палаток. Опомнился уже в одиночестве, когда
все куда-то пропали и в палаточном лагере только гулял ветер. Валялись
кругом бездвижные безоружные тела в лужах крови. И все руки его были вязки,
черны той холодеющей чужой кровью, похожей на смолу. Начальник бригады был
пьян. Он долго тормошил его, мычащего, что малое дитя, чтобы сдать себя в
его власть, под арест. Даже тогда он не подумал бежать, а хотел почему- то
суда. Но ходить в одиночестве на свободе, пугая одним своим видом, пришлось
ему еще долгих три дня. Столько надо было времени, чтобы добраться на
командировку следователю и конвою из гарнизона.
верно, тошновато ездить; в такую глушь, на грузовике с отрядом спецроты,
наводить порядки в разложившейся бригаде. Солдат, что устроил резню, был в
мыслях майора неживей трупа. Он ехал, чтобы забрать походя этот труп, как и
трупы двух безвестных - зарезанных в бригаде. Командировка была проказой для
всего боевого соединения. Но происходящее в ней надо было терпеть, как
нельзя было прекратить прокладывать дорогу-призрак и расформировать бригаду.
Желая того или нет, майор должен был скрыть следы происшедшего, смолоть в
меленький порошок все тамошнее зло и пустить по ветру.
этих детишек, долго думать было не надо. Народец такой, что не посмеют там у
них вякнуть. Родня их и по-русски не прочитает. Хоть без голов закатай в
цинкачи. Майор организовал. Нагнал солдатни, нахлестал по мордам, чтобы
пробудились от спячки, и вот уж сготовил ловкую ложь: что те двое калмыков
не соблюдали технику безопасности. Задавило их на работах, несчастный
случай, не там стояли, да и все.
ему, невменяемым. Другой в его шкуре забился бы в уголок, света бы дневного
боялся. А этот орал от бешенства, если надо было на вопросы отвечать, и
затихал только тогда, когда майор прекращал допытываться, кто ж это его да
как. Майор злился, но вынужден был уже доверительно убеждать, что
случившееся нужно накрепко позабыть. "Ну, жалко мне тебя сажать... Ты ж не
виноват. Не виноват! Зачем тебе это нужно, чего ты за этих черномазых
цепляешься? Ну, не посадим, но ведь и ты останешься на свободе. А что мы
докажем, если сядешь вместе с ними? Погибнешь, затравят тебя. А они выживут,
их сто раз выкупят. А у тебя чего, отец и мать миллионеры? Ты о них подумай,
для таких, каким тебя сделали - тюрьма, сынок, это как лютая смерть, всех-то
ножичком не пырнешь!"
поначалу только тряс удивленно головой, отнекиваясь. Пораженный неприятно
тем, как долго пришлось с ним возиться, майор в конце концов достиг своей
цели, и ему оставалось избавиться от сломленного, одураченного уговорами
паренька - пристроить, запрятать куда-нибудь. Из командировки майор увез его
за собой в гарнизон. Солдата спрятали в лазарете, временно, до решения его
участи. Но в лазарете, куда просочились от спецротовцев слухи о том, что
сделали с э т и м на командировке, дрался он и грызся за каждое обидное
слово, жил среди солдатни изгоем - отказывались с ним спать в одной палате,
кормиться из одной посуды. Так недолго было до новой поножовщины. Майору
ничего не осталось, как перевести э т о г о на жилье в особый отдел. В
особом отделе солдат прожил с неделю, когда майор заметил, что парень-то
выздоровел да привязался к нему, будто к отцу родному.
вышиблена страхом. Майор, один из всех людей в гарнизоне, поневоле общался с
ним и не брезговал делать то, от чего он уж отвык среди презиравших его
людей. Разрешил ему ночевать не в казарме, а в комнате особого отдела.
Разрешил носить и порцайку в отдел. Мылся с ним в бане, доверяя потереть
себе спину. Затравленный в закут особого отдела, солдат только от майора не
слыхал гадливых попреков, и уверовал, что лично служит этому человеку,
который спас ему жизнь. Он до того возвысил ум и личность майора, что над
словами его, глупыми и злыми, боялся задумываться, или сам себя в них
запутывал, искал неведомый скрытый смысл. То же и с душевными качествами -
он слепо уверовал, что честнее и добрее человека нет. Видел в этом человеке
один яркий свет.
осознавать, что он просто так спас обреченного на смерть человека и что
ничего ему это не стоило, взять да приобрести для своих надобностей даже
чью-то жизнь. Солдат управлялся умело с машиной - и стал шофером его личным.
Обладал недюжинной силой - и стал своему майору живой броней. Его травили,
что оказалось тоже на руку начальнику: солдат ослеп, онемел и оглох для
других, для мира всего, превратившись в человекоподобный механизм. Он видел
только хозяина, только с ним разговаривал, и привык слышать только его речь.
Он был замком, ключ от которого имелся лишь у майора. Он сам ненавидел и
презирал ответно людей, которые превратили в посмешище его горе, и потому
его тлеющую ненависть к людям всегда было можно раздуть, для своей пользы -
и направить на того или иного человека, место. Пустить в дело.
единственно очеловечивающим его, отчего он еще мирился с жизнью, которая на
девятнадцатом году вдруг надругалась над ним, разжевала да выплюнула. И в
делишках бесконечных, что стряпал майор в гарнизоне, и в темной, подпольной
службе эта любовь и преданность хранили его, будто яблочко, от гнильцы. Даже
в особом отделе он не сделался человеком подлым, привыкшим к обману и
хитростям. А солдатики-особисты под его боком к тому давно привыкли.
Воровали из солдатских посылок, которые они, особисты, проверяли по службе
своей. Вскрывали переписку, идущую от матерей к солдатам, из-за жалких
рублей, которые иная сердобольная мамаша вложит в конверт, сынку на
сигареты. А то и рвали их из-за обыкновенной подлости. Обманывать
исхитрялись своего начальника, майора, и если случалось быть пойманными за
руку, то спихивали вину друг на дружку.
собственноручно замученную, без соли и перца съесть. Однако же чья-то
искренность, к примеру, рождала в нем в конце-концов отвращение. И еще, не
стыдясь своего служку, он полюбил с ним откровенничать, г о в о р и т ь,
вываливая все то, что гноил в своей душе. Раб выслушивал его молча да
покорно, а он и за это потом мог взъяриться на него, за эту свою болтливую
уродливую откровенность. Майор, чувствуя свою полную власть над ним, уже
наслаждался ее применением - и паренька день за днем притеснял, бывало, что
и бил. Гневался и расправлялся с ним и по делу и без дела с такой, бывало,
яростью, что чистая любовь к хозяину смешивалась у солдата месяц от месяца с
гнетущим страхом. Он боялся уже каждую минуту, боялся сказать и боялся
промолчать, боялся ходить или стоять, не зная в точности, чего хочет от него
хозяин. И если первый месяц службы у майора ходил счастливый, то спустя
время чаще и чаще мучился без видимой на то причины: вот взглянет на небо
или даже в пустую сторону, в пол, - и почувствует боль.
дорога стелилась точно б не под колеса, а прямо под ноги. Майор поневоле
оглядывался на своего раба, опасаясь, откуда взялась в нем эта задумчивость.
Он и нарушил молчание, сделав недовольный выговор: "Гляди, куда едешь,
идиот. Чего рот разинул?! Чего мечтаешь?" - "Так точно, товарищ майор." -
"Чего точнакаешь? Ну, чего ты бубнишь там мне?" - взорвался снова, будто б
вспучило. Сердце его больше не колол своими дикобразьими иглами холодок
опасности. Отмучившись, майор уж с удовольствием мучил солдата. "Не
нравишься ты мне все больше, вот что я скажу... Надоело на рыло твое глядеть
немытое, понял?" - "Так точно." Майор продохнул и освоился с этим новым
ощущением легкости, важности - почти любовался собой. Но вдруг солдат
проронил скорбные, молящие слова: "Товарищ майор, зачем вы автоматы им дали?
Что мы в гарнизоне скажем? Что ж мы сделали?"
фуражку. Взгляд его был стремительный, яростный, но вместе с тем -
вопрошающий, обиженный. Это было удивление, что посмел тот шпионить за ним,
и властное желанье сразу ж раздавить, прикончить. Но криво улыбнулся,
помедлил и почти с нежностью произнес: "Доедем, руки после тебя вымою, и
пошел вон... Мне в особом отделе пе-де-рас-ты не нужны!" Начальник жадновато
ловил отзвук своих же слов и глядел, как они вбивались, будто гвозди, одно
за другим в этого человечка, что и вправду немощно, глухо мучился у него на
глазах. Эти немощь и боль солдата внушили майору отнятое было чувство покоя.
счеты с провинившимся рядовым, который право имел только на одну эту
смертельную ошибку. И едва он успел обмануться в своем служке - прозрел, что
мог тот думать, решать, чувствовать без его-то запрета или разрешения - как
сам совершил и смертельную ошибку, упрямо не желая понимать, что лишь
доверием да уважением заслужил над ним власть. Теперь он лишил себя этой
власти, лишился нечеловеческой преданной любви. И нужна ли была солдату
спасенная жизнь, если не задумываясь он бы пожертвовал ей, понадобись это
майору? И была ли на свете пытка, которой боялся он больше, чем вечный испуг
не угодить майору; с делом, им порученным, не справиться, или как-нибудь еще
оплошать в его глазах? Только б остаться с достоинством! C тем достоинством