приятно взбудоражило их (какой-то отблеск справедливости), но скорее в
головах их, начиненных политбеседами, не могло уместиться, что вот так могут
взять и их командира роты, а решили они дружно, что я -- с ТОЙ стороны.
разгоряченно кричали ездовые в тыловом гневе (самый сильный патриотизм
всегда бывает в тылу) и еще многое оснащали матерно.
поймали -- и теперь наступление на фронте пойдет еще быстрей, и война
кончится раньше.
объяснить всю жизнь. Как оставалось мне дать им знать, что я -- не
диверсант? что я -- друг им? что это из-за них я здесь? Я -- улыбнулся...
Глядя в их сторону, я улыбался им из этапной арестантской колонны! Но мои
оскаленные зубы показались им худшей насмешкой, и еще ожесточенней, еще
яростней они выкрикивали мне оскорбления и грозили кулаками.
дизертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина.
Я улыбался, что хочу и может быть еще смогу чуть подправить российскую нашу
жизнь.
которого обросло уже двухнедельной мягкой порослью, а глаза были переполнены
страданием и познанием, -- упрекнул бы меня сейчас яснейшим русским языком
за то, что я унизил честь арестанта, обратясь за помощь к конвою, что я
возношу себя над другими, что я надменен, -- я НЕ ПОНЯЛ бы его! Я просто не
понял бы -- О Ч-М он говорит? Ведь я же -- офицер!..
мог бы спасти -- что мешало мне тогда воскликнуть:
соль? Что доверено ему больше других и знает он больше других и за всё это
он должен подследственному загонять голову между ногами и в таком виде
пихать в трубу?
вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове -- может
быть у Берии я вырос бы как раз на месте?..
политическим обличением.
творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить.
Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И
кто' уничтожит кусок своего сердца?..
радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот
же человек бывает в свои разные возрасты, в разных жизненных положениях --
совсем разным человеком. То к дьяволу близко. То и к святому. А имя -- не
меняется, и ему мы приписываем всё.
останавливаемся, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами
были не мы, а они.
стали нам со всех сторон толковать, писать, возражать: ТАМ (в НКГБ -- МГБ)
были и [хорошие]!
"держись!" или даже подкладывали бутербродик, а остальных уж подряд пинали
ногами. Ну, а выше партий -- хороших по-человечески -- не было ли там?
разглядывали. Такие сами исхитрялись, как бы отбиться. *(20) Кто ж попадал
по ошибке -- или встраивался в эту среду или выталкивался ею, выживался,
даже падал на рельсы сам. А всё-таки -- не оставалось ли?..
месяц до его ареста: уезжайте, уезжайте, вас хотят арестовать! (сам ли? мать
ли его послала спасти священника?) А после ареста досталось ему же и
конвоировать отца Виктора. И горевал он: отчего ж вы не уехали?
фронте человека ближе. Полвойны мы ели с ним из одного котелка и под
обстрелом едали, между двумя разрывами, чтоб суп не остывал. Это был парень
крестьянский с душой такой чистой и взглядом таким непредвзятым, что ни
училище то самое, ни офицерство его нисколько не испортили. Он и меня
смягчал во многом. Всё свое офицерство он поворачивал только на одно: как бы
своим солдатам (а среди них -- много пожилых) сохранить жизнь и силы. От
него первого я узнал, что' есть сегодня деревня и что' такое колхозы. (Он
говорил об этом без раздражения, без протеста, а просто -- как лесная вода
отражает деревья до веточки.) Когда меня посадили, он сотрясён был, писал
мне боевую характеристику получше, носил комдиву на подпись.
Демобилизовавшись, он еще искал через родных -- как бы мне помочь (а год был
-- 1947-й, мало чем отличался от 37-го!) Во многом из-за него я боялся на
следствии, чтоб не стали читать мой "Военный дневник": там были его
рассказы. -- Когда я реабилитировался в 1957-м, очень мне хотелось его
найти. Я помнил его сельский адрес. Пишу раз, пишу два -- ответа нет.
Нашлась ниточка, что он окончил Ярославский пединститут, оттуда ответили:
"направлен на работу в органы госбезопасности". Здорово! Но тем интересней!
Пишу ему по городскому адресу -- ответа нет. Прошло несколько лет, напечатан
"Иван Денисович". Ну, теперь-то отзовется! Нет! Еще через три года прошу
одного своего ярославского корреспондента сходить к нему и передать письмо в
руки. Тот сделал так, мне написал: "да он, кажется, и Ивана Денисовича не
читал..." И правда, зачем им знать, как осуждённые там дальше?.. В этот раз
Овсянников смолчать уже не мог и отозвался: "После института предложили в
органы, и мне представилось, что так же успешно будет и тут. (Что' --
[успешно]?..) Не преуспевал на новом поприще, кое-что не нравилось, но
работаю "без палки", если не ошибусь, то товарища не подведу. (Вот и
оправдание -- товарищество!) Сейчас уже не задумываюсь о будущем".
встречаться. (Если бы встретились -- я думаю, эту всю главу я написал бы
получше.) Последние сталинские годы он был уже следователем. Те годы, когда
закатывали по [четвертной] всем подряд. И как же все переверсталось там в
сознании? Как затемнилось? Но помня прежнего родникового самоотверженного
парня, разве я могу поверить, всё бесповоротно? что не осталось в нём живых
ростков?..
она смекнула свои права и стала подробно вникать в дело по всем семнадцати
участникам их "религиозной группы". Он рассвирепел, но отказать не мог. Чтоб
не томиться с ней, отвел её тогда в большую канцелярию, где сидело
сотрудников разных с полдюжины, а сам ушел. Сперва Корнеева читала, потом
как-то возник разговор, от скуки ли сотрудников, -- и перешла Вера к
настоящей религиозной проповеди вслух. (А надо знать её. Это -- светящийся
человек, с умом живым и речью свободной, хотя на воле была только слесарем,
конюхом и домохозяйкой.) Слушали её затаясь, изредка углубляясь вопросами.
Очень это было для них всех с неожиданной стороны. Набралась полная комната,
и из других пришли. Пусть это были не следователи -- машинистки,
стенографистки, подшиватели папок -- но ведь [их] среда, [Органы] же, 1946
года. Тут не восстановить её монолога, разное успела она сказать. И об
изменниках родине -- а почему их не было в Отечественную войну 1812 года,
при крепостном-то праве? Уж тогда естественно было им быть! Но больше всего
она говорила о вере и верующих. РАНЬШЕ, говорила она, всё ставилось у вас на
разнузданные страсти -- "грабь награбленное", и тогда верующие вам
естественно мешали. Но сейчас, когда вы хотите СТРОИТЬ и блаженствовать на
этом свете -- зачем же вы преследуете лучших своих граждан? Это для вас же
-- самый дорогой материал: ведь над верующим не надо контроля, и верующий не
украдёт, и не отлынет от работы. А вы думаете построить справедливое
общество на шкурниках и завистниках? У вас всё и разваливается. Зачем вы
плюёте в души лучших людей? Дайте церкви истинное отделение, не трогайте её,
вы на этом не потеряете! Вы материалисты? Так положитесь на ход образования
-- что, мол, оно развеет веру. А зачем арестовывать? -- Тут вошел Гольдман и
грубо хотел оборвать. Но все закричали на него: "Да заткнись ты!.. Да
замолчи!.. Говори, говори, женщина!" (А как назвать её? Гражданка? Товарищ?
Это всё запрещено, запуталось в условностях. Женщина!
ак Христос обращался, не ошибешься.) И Вера продолжала при своем следователе!!
живо легло к ним слово ничтожной заключённой?
смерти: "было жалко его". Ведь на чём-то сердечном держится эта память. (А с
тех пор уже многих не помнит и счета им не ведет) *(21)
души, от ядрышка еще ядрышко -- должно в нём остаться? Рассказывает Н. П-ва,
что как-то вела её на допрос бесстрастная немая безглазая ВЫВОДНАЯ -- и
вдруг где-то рядом с Большим Домом стали рваться бомбы, казалось -- сейчас и
на них. И выводная кинулась к своей заключённой и в ужасе обняла её, ища
человеческого слития и сочувствия. Но отбомбились. И прежняя безглазость:
"Возьмите руки назад! Пройдите!"
Как и не доказательство доброты -- любовь к своим детям ("он хороший
семьянин" часто оправдывают негодяев). Председателя Верховного Суда И. Т.