тоскливо, но и светло.
а мне еще ночь топать!
темноте. - Ну, уважьте ж, не полезу, не могу! Парни!
подумал, что кинет-то криво, не иначе доходяжка. И с размаха не удержался он
на ногах и повалился на землю. Поднялся, пошатываясь, размахнулся наново - и
подкинул.
скоро-то не жди, не жди... - успокоился Матюшин, что узелок исчез под
вышкой, и зэк махнул без сожаления, и поворотился молча спиной, начав будто
камнем на дно уходить в темноту зоны.
потом отпустило. То был порыв ветра, когда и лагерь одной живой тенью -
комом своим, своей всклокоченной дремучей башкой - бился оземь, заливаясь
черной кровью, а потом шарахался назад в ночь, будто на крови этой черной и
вырастая, твердея. На собственной шкуре зная, что это началась болтанка, что
где-то в степи сшиблись ветра, сойдя стремительно с путей сторон света, и
токи их, их молнии, будут высекаться из степи и ударять по лагерю, как в
грозоотвод, - по трубам, маякам, вышкам, Матюшин осел на дно будки,
законопатившись наглухо досками, будто в гробу. Он закурил зябко папиросу,
слыша уже не гул ветра, а глубокую тишину. Высушиваясь теплом дыма и
затягиваясь глубже, трудней, чтобы не уснуть, Матюшин не дремал и не
погружался в табачную дурноту, а безвременно, недвижно мечтал. Вдруг ясно и
просто из нутра его ослабевшего явилось то, что мучило подневольно, начиная
с пробуждения: этой ночью он устал за прожитое и за оставшееся жить - устал
смертно. И даже не вытолкай его с нар отчаявшийся тот парнишка, он бы все
равно тащил за собой на тропу смертную тяжесть, о которой думал с дрожью
нетерпения, что одолеет и прикончит. И самогонку не продавать бы, бегая с
ней из ночи в ночь, но выпить до капли и схорониться в степи, чтобы очнуться
и ожить посреди тишайшего степного пения, под кровом шевелящихся дымных трав
- рано утром.
страх заставил его мигом напрячься и вскочить на ноги. Зона немятежно стояла
сумеречными рядами ограждений, густо ощетинившись колючкой, будто хвоей.
Кругом ни звука, ни шороха, только шум ветра. Но этот порядок и безмолвие в
ночи исподволь терзали Матюшина, отнимая покой. Он выглядывал, вслушивался,
неизвестно к чему готовясь, но помня, что водочную должны наведать.
и стояла под боком у караулки, ухнул упреждающий окрик - караульный на ней
выдержал проверку, не проспал. Но заходили на тропу с тылу, не по-дежурному,
как незаметней и ближе - и окрик упредил, что скоро будут гости и у
водочной.
услышал порывистое и клокочущее дыхание овчарки, которая вынырнула как
из-под земли и уставилась с тропы на крутую высотку вышки, которую и
стерегла, задрав башку, будто беззвучно выла. Овчарка стерегла для
инструктора - это он спускал вызлобленную с поводка, посылая далеко вперед,
чтобы разведала у водочной; шагай близко, на стороне зоны, с проверкой своей
надзиратели, будь близко хоть живая душа, овчарка бы сработала лаем;
инструктор бы узнал, что место нечисто, что надо отменить дело и прошагать
вышку без остановки.
ним; он отсчитывал их шаги, то есть сердчишко вдруг забилось с ними в шаг, и
хоть не считал, сколько им оставалось шагать до вышки, все же мог это
ощутить. Ему чудилось, что он даже вник в их сердца и слышал, как заикается
сердечко у Дожо, будто он по правде и не поспешал, а тянулся отстать и,
может, боялся шагать впереди инструктора, который его пугал; слышал Матюшин,
что и инструктору страшно и он заставляет себя шагать тверже, дышать круче,
сжимая сердце в кулак, будто чужое.
уже знает, что толкало этих двоих к водочной и что дальше произойдет, но,
даже зная, ничего он не может изменить или упредить. Да и не хочет, нету в
нем самом такой силы! Ведь знал он, что за яма эта вышка, как и то, что
быстрей продадут, чем спасут, и это знание есть соломинка, данная всем,
каждой из людей твари и ему самому, чтобы выжить, но пошагал же на водочную,
да еще тварью и извернулся, чтобы попасть, и никакое знание, никакой страх
его тогда не остановили. И когда сержант с инструктором совсем уж
поравнялись с водочной, так что Матюшин слышал, как пыхтит китаец и гремит
автоматом с причиндалами, то было ему тягостно только от скуки да тоски,
друг на друга без конца похожих. Скучно было Матюшину, что все знает и
делать нечего, а тоскливо, что никак китаец не успокоится, дергается и,
будто набит медяками, заунывно гремит.
проверить, а на вышку всходить не было ему нужды. Матюшин отозвался и явился
им на глаза, выглянув нехотя на сторону, отслоившись светлым смолистым
бревном от беспросветных стенок будки. Дожо затребовал, может и с издевкой,
продалась ли фляга, но обмяк, услышав неожиданно в ответ, что продалась.
Инструктор стоял без движения, брезговал, но пришлось ему живо встрепенуться
и сдерживать овчарку, чтобы не залаяла, когда китаец полез искать. Матюшин
слышал, как он пыхтел и возился под вышкой, и сам мучился поневоле: когда же
отыщется узелок? Китаец вдруг утих, ловчей без шума попятился, и Матюшину
полегчало. Вот же каким ловким и тихим делают человека деньги, если в руках
у него - как маслом смазывают, ноги, как салазки, везут. Добавляло китайцу
покоя и слабило жадную душонку даже главнее доставшихся денег то, что под
вышку лазал он сам и сам заполучил узелок, а не через Матюшина, - значило
это, что деньги здесь были все и что Матюшин сторговал флягу за червонец, а
не за больше, то есть сторговал вчистую на сержанта и ничего не умыкнул с
его фляги для себя.
виноватость. Китаец еще радовался деньгам, и сжатый в кулаке узелочек с ними
дразнил его, будто главным уже было везение, - и вот Дожо не попался, ему
повезло. Может, в тот дразнящий миг и опомнился сержант.
узелок. Инструктор, оглядевшись кругом, затаившись, также молча скинул
тряпицу куда-то за спину и шепнулся зло с китайцем.
инструктору - сам ведь и считать толком не умеет, а тот отбросил тряпицу, и
шепчутся они, сколько кому будет, как разойтись, может, и за прошлые долги.
Тут, на тропе, делить и покойнее, чем в караулке, где из каждого угла пара
глаз так и впивается. Это Матюшин понимал, на себе испытал, и потому, хоть и
позабыли о нем сержант с инструктором, косился на зону, был начеку -
участвуя в их дележе, прикрывая их. Будто сострадая. Но вдруг вышка невесомо
дрогнула под ним, кто-то шагнул на лесенку и один подымался. Матюшин еще не
успел обернуться и вглядеться: там, на тропе, одиноко выстаивал китаец, уже
в ожидании инструктора, шаги которого звучали все ближе, все тяжелей, все
тягостней, будто инструктор шагал на смену и водочная была его постом.
своим безразличным, будто бы сонным и без чувств голосом, тогда Матюшин не
поверил, зная эту его повадку шутя дергать тех, кого всерьез-то тронуть
боится, - как бы изматывать нервы, вселяя исподволь неуверенность да страх.
Инструктор же многое готовил сказать и готовил-то Матюшина к чему-то
бесповоротному, небывалому, но начал медлить и не понимать, отчего Матюшин
молчит. И взялся инструктор кусать Матюшина с боков, выспрашивая бегло да
зло, кто же заказывал самогон, будто мог своими путями Матюшина на честность
проверить. А он и тогда не слышал инструктора, не признавал, и еще не
вспомнился тот не известный ему никогда зэк, а только точила отупляющая
злоба - что своими обманут.
все, что держал наготове в уме: что Матюшин должен завтра же выкупить у них
оставшийся самогон, а иначе всем караулом сдадут его голову Арману, заодно с
товаром и сдадут. Выговариваясь, он отступал и в последний миг бросился
бегом, легко мальчонкой скатился на тропу. Матюшина ознобом обдало - значит,
не брехал, значит, завтра. Кинулся он глядеть сержанта с китайцем - опоздал,
не воротишь их, течением тропы далеко отнесло, будто две щепы. Вот окрикнул
их наново караульный с невидной уже Матюшину вышки, умаяли паренька. Все к
нему, как на другой берег, и утекли. В то глубокое время ночи сомкнутая ее
тихая гладь так и чудилось, что лежит меж берегов, оторванных друг от друга
кусков степной суши. Матюшину показалось, что все уплывает в ночи, становясь
чужим и недостижимо далеким. И что водочная сошла в эту ночную гладь и
уходит, уходит, всем чужая.
что он не сумел удержать их, склонить на свою сторону или хоть уцепиться и
остаться на одной с ними стороне, берегу. Проглоти он неправду, остался бы с
ними. И если бы отдал им деньги за весь товар, как сказал инструктор, то
ведь остался бы с ними, только надо было смолчать, сдаться их воле, как бы и
схитрить. Смолчать, но купить этим и их молчание. Сдаться, но и крепче еще
их самих сдавить. Своего бы они не тронули, свой, даже обманутый, - все
равно свой, даже и родней... Теперь он один против всех, и что насмерть
биться, не отдавая денег, что отдать деньги и выполнить условие - все равно
уж поглотят, съедят, только что рубликов прежде выманят. Думалось ему, когда
на вышку шагал, что все пропало, что нечего терять, а потерял только теперь.
Дождался. Сам себя, выходит, и угробил. Вместо того чтоб спасти себя, взял