прятал) -- и сплю как ангел.
-- и совсем меня туда не тянуло.
пересмотра дела! Теперь пересматривают!"
дырочку в саманном основании моего дома, без бригадиров, без надзирателей и
начальников лагпунктов вереницею носят свои грузы -- шелуху от семечек
уносят на зимний запас. Вдруг в какое-то утро они не появляются, хотя
насыпана перед домом шелуха. Оказывается, это они задолго предугадали, это
они [знают], что сегодня будет дождь, хотя весёлое солнечное небо не говорит
об этом. А после дождя еще тучи черны и густы, а они уже вылезли и работают:
они верно знают, что дождя не будет.
пушкинской жизни: первое счастье -- ссылка на юг, второе и высшее -- ссылка
в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой
рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?..
щепочке не плыть туда, куда льёт вся вода.
читать её в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но
и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: "это -- первый
ленинский съезд" за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а
я, значит, подымаюсь.
снимать со всей Пятьдесят Восьмой.
целый день в гремящем поезде по русским перелескам -- не входит в эту главу.
перезвонить -- и дружелюбный простецкий голос следователя пригласил меня
зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком Мосту
мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже
изучают моё лицо, я, внутренне напряжённый, внешне принял добродушное
усталое выражение и якобы наблюдал за ребёнком, совсем не забавно играющим
посреди приёмной. Так и было! -- мой новый следователь стоял в гражданском и
следил за мной! Достаточно убедясь, что я -- не раскалённый враг, он подошёл
и с большой приятностью повёл меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он
сокрушался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но
душно-электрические коридоры Лубянки были всё те же, где водили меня
обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. -- "Да что ж это
за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь
разжаловали". (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего...) "Я вот
служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!" (От вас Рюмин
вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он
даже смеется над моими остротами 44-го года о Сталине: "Это вы точно
заметили!" Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный
материал: "В них же ничего антисоветского нет! Хотите -- возьмите их,
попробуйте напечатать". Но голосом больным, почти предсмертным, я
отказываюсь: "Что вы, я давно забыл о литературе. Если я еще проживу
несколько лет -- мечтаю заняться физикой". (Цвет времени! Вот та'к будем
теперь с вами играть).
Хоть умение держаться перед ЧКГБ.
т. I, ч. 2, гл. 9.
Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, еще хорошо, если восьмая, отведала
это "освобождение".
мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу,
солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.
еще хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей,
неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлинённым хвостом букв,
отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение --
такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же
разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий -- и
ничего не обещающий взамен.
оттаивание между двумя морозами. Между двумя арестами.
арест.
дохрущёвских лет.
до зоны!..
такое [освобождение].
-- он изгажен чёрною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке
не прописывают, ни на одну хорошую работу не принимают. В лагере зато пайку
давали, а здесь -- нет.
несчастные эти люди. Лишённые благодетельной фатальной ссылки, они не могут
заставить себя поехать в красноярскую тайгу, или в казахскую пустыню, где
живёт вокруг много своих, [бывших]! Нет, они едут в гущу замордованной
[воли], там все отшатываются от них, и там они становятся мечеными
кандидатами на новую [посадку].
Уехать сразу нельзя -- надо паспорт получать, хлебной карточки -- нет, жилья
-- нет, работу предлагают -- дрова заготовлять. Проев несколько рублей,
собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране,
что идёт за вещами (порядки у них были патриархальные), и -- в свой барак!
То-то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!),
смеются, слушают о бесприютности на воле: нет уж, у нас спокойнее. Поверка.
Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра 1 мая переночевать в
зоне, а с утра -- чтобы то'пала!
из Парижа в Союз, посажена была вскоре, и вот хотелось ей скорей на волю,
рассмотреть Родину!). "За хорошую работу" была она освобождена льготно: без
точного направления в какую-либо местность. Те, кто имели точное назначение,
как-то всё-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но
Столярова со своей справкой о "чистом" освобождении стала гонимой собакой.
Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили
чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах.
(И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да
перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, -- а кто' из
освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через крупный вокзал, не помнит
своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера -- как строго он
смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: "Ваш
документ!" Заберёт твою справку об освобождении -- и всё, и ты опять зэк. У
нас ведь [права] нет, закона нет, да и человека нет -- есть документ! Вот
заберёт сейчас справку -- и всё... Мы ощущаем -- так...) В Луге Столярова
хотела устроиться вязальщицей перчаток -- да не для трудящихся даже, а для
военнопленных немцев! -- но не только её не приняли, а еще начальник при
всех срамил: "Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приёмы!
Читали Шейнина!" (О, этот жирный Шейнин! -- ведь не подавится!)
работы. А работы нет -- и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки
порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал -- тот обратиться
боялся: не [посадили] бы...
профессор Н. А. Трифонов -- постоянно вобранная в плечи голова, постоянная
напряжённость, пугливость, в коридоре его не окликни. Потом-то узнали мы: он
уже [посидел], -- и каждый оклик в коридоре мог ему быть от оперативников.
свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто
уже отведал лагерей, кто [знает] их -- вполне может так выбрать. Не тяжелей.
в 1946 году. Приехал он не в какой-то город большой, а в свой родной
посёлок. Все его старые приятели, однокашники, старались не встретиться с
ним на улице, не остановиться (а ведь это -- недавние бесстрашные
фронтовики!), если же никак было не обминуть разговора, то изыскивали
уклончивые слова и бочком отходили. [Никто] не спросил его -- как он прожил
эти годы (хотя, ведь, кажется, мы знаем об Архипелаге меньше, чем о
Центральной Африке!) (Поймут ли когда-нибудь потомки дрессированность нашей
[воли]!) -- Но вот один старый друг студенческих лет пригласил его всё-таки