сказал это? Зачем? Из ненависти? Нет, даже ненависти к нему я не
испытывал. Все прошло, и я не хотел, чтобы мне об этом напоминали. В дни
моей юности Юдеян был страшен. Как член нацистской партии, он внушал
страх. Как генерал он тоже будил страх. Теперь я считал его просто
огородным пугалом. Почему же я не оставил его в покое? Теперь я был
свободен! Но ведь это он сделал из меня солдата, и я усвоил солдатский
жаргон, меня тянуло сказать ему, что он - заросшая жиром свинья, но сейчас
я был зол, моя семья разозлила меня. Я злился, как умели злиться Пфафраты,
ненавидел себя и все-таки поступил самым недостойным образом, я сказал
ему:
сидевшего за столиком, он бросался в глаза своей сутаной, своим
одиночеством среди щебечущих и кудахтающих гомосексуалистов, мы увидели,
как он смотрит на Лауру, и я опять обратился к Юдеяну:
апоплексическим ударом, и подумал: тебя, кажется, сейчас хватит удар. И
подумал: только, пожалуйста, не здесь. И подумал: вот было бы чудно, если
бы Юдеяна хватил удар в этом лиловом баре. Я торжествовал? Нет, я не
торжествовал. Я чувствовал себя опустошенным. Мне стало все равно, хватит
Юдеяна удар или не хватит. Он протянул бармену чек, и его рука задрожала.
Я подумал: он старый дурак. И я почувствовал: он же призрак. Я испытывал к
нему почти жалость. Странно. Может быть, это просто сентиментальность?
потом растекся маленькими ручейками по всему телу - ярость, ярость, ярость
и боль, и только маленький Готлиб с его почтением ко всякому шику, даже
если это были шикарные, но загаженные притоны гнилого разврата, мешал его
ярости прорваться наружу. Достаточно было и того, что Зигфрид так дерзко
заговорил с ним. У Юдеяна еще нашлись бы силы дать этой грязной тряпке по
его интеллигентской роже, утратившей все черты национальности. Но против
него восстал новый враг, незаметно подкравшийся к нему враг, чьего
приближения Юдеян, когда у него была полнота власти, не слышал, да и
находясь в казармах на краю пустыни, не замечал, ибо и тогда он обладал
всей полнотой власти, правда в меньших размерах, но всегда Юдеян
приказывал, он командовал, он не конкурировал; и вот теперь враг очутился
вдруг здесь, открыл свое лицо, он настигал Юдеяна - это был возраст!
Юдеяна не возмутил тот факт, что его сын сидит среди гомосексуалистов. Не
показалось забавным, что его сын, диакон, окружен ими. Он видел только
одно - его сын, этот лицемер, выхватил у него шлюху из-под носа, и Юдеяна
бесило не только то, что у него отняты постельные радости, он был изумлен,
он просто опешил, оттого что ему дали отставку и предпочли этого
мальчишку, этого похожего на бабу хилого сопляка в поповском балахоне,
которого Юдеян так презирал, что даже не удосужился возненавидеть, а лишь
стыдился, словно это было уродство, горб, делающий человека смешным. И
Юдеян то и дело по-бычьи вперял свой взгляд в тот странно одинокий столик,
за которым Адольф сидел один, весь отдавшись прекрасной улыбке Лауры.
Юдеяну чудилось, будто перед ним злая и опасная фата-моргана, наваждение в
пустыне, неуловимое и неуязвимое, зловещий и убийственный гротеск. Но там
действительно сидел архивраг, наваждение и все же не наваждение,
архиобманщик, вырядившийся попом, чтобы надуть отца. Молодежь
взбунтовалась против Юдеяна, дурацкая молодежь предала его. Молодежь
военных лет пала на поле брани. Юдеян поглотил ее в годы войны, с той все
в порядке, он не разочаровался в ней, она уже не может обмануть его и
предать, она лежит в земле. А вот новая молодежь предала его и продолжает
предавать, да теперь еще обкрадывает, отнимает шансы на победу, похитила у
него женщину, которая во все времена доставалась завоевателю, победителю,
обладание ею было сладострастным символом победы, теплым осязанием власти
и порабощения. Неужели Юдеян - старый олень, у которого молодой в бою
отнимает самку, и старику остается только уползти в кусты и покончить
счеты с жизнью? Нет, до этого еще не дошло. Все это надувательство,
поповские хитрости. Юдеян еще далеко не тот старый самец, у которого
отваливаются рога и он уползает в кусты. Юдеян еще полон сил. Его дела
говорят за него; но как он может рассказать Лауре о своих деяниях, о своих
победах, своих кампаниях по уничтожению людей? Весь мир знал о деяниях
Юдеяна, и никто, казалось, не хотел о них вспоминать. Неужели верх взяли
краснобаи, растленные трусы с их продажной болтовней, а деяния храбреца
уже стерлись из памяти, они уже канули в небытие, в яму прошлого, где даже
потоки крови растеклись мелкими ручейками и даже ужас покрылся плесенью и
разложился? Что может сделать Юдеян? Он может отдать приказ очистить бар.
Вздор, он не может отдать приказ очистить бар. Он даже не может подойти к
кассе и оплатить чек еще на одну рюмку коньяку. У него закружилась голова,
и он боялся показаться смешным, боялся что сцена его встречи с сыном-попом
будет смешна. Юдеян крепко сжал латунные поручни стойки, словно необходимо
было вцепиться в них, чтобы не упасть, чтобы тут же не умереть или не
начать вслепую наносить удары, попав в такое безнадежное положение, - ибо
он был окружен врагами!
ему мучительно хочется выпить вторую рюмку коньяку, но он не решается
выпустить поручни, и я сказал бармену, чтобы он дал Юдеяну еще рюмку, и
бармен налил коньяк, он считал меня гомосексуалистом и решил, что я потом
оплачу чек. Юдеян взял рюмку. Знает ли он, что это от меня? Он тут же
опрокинул ее в рот и при этом так вильнул задом, словно хотел, держась за
поручни, сделать приседание. Его глаза на миг остекленели. Но тут же
сузились и стали опять его обычными коварными свиными глазками. И коварные
свиные глазки уставились на меня. Потом скользнули по залу, посмотрели на
Адольфа, остановились на Лауре, а я удивился, почему, собственно говоря,
он так взволнован? Почему ему кажется таким ужасным, что здесь Адольф?
Разве он из тех отцов, которые охраняют своих сыновей? Трудно поверить.
Юдеян никого не намерен был охранять. И так как он ненавидел поповское
одеяние сына, ему, наоборот, должно было бы показаться забавным, что это
ненавистное одеяние очутилось в столь сомнительном месте. Вот он отошел от
стойки и направился куда-то через весь зал. Он бочком пробрался мимо
Адольфа, мимо кассы, а я не спускал с него глаз, чтобы вмешаться, если он
вздумает заорать на сына. Но Юдеян прошел мимо Адольфа, не взглянув на
него, казалось, и Адольф не видел его, как не заметил и моего ухода, он
сидел в сиянии улыбки, которую излучала Лаура, словно в лучах яркого
солнца, великолепного солнца в безгрешном раю.
Рим, богатый Рим, Рим крупных собственников и Рим хвастливых иностранцев,
вся виа Венето выставляла себя напоказ перед стульями кафе, баров, отелей
и дорогих дансингов, повсюду сверкали огни, каштаны цвели и шумели, звезды
поблескивали над огромным мировым городом. Сначала Пфафраты всем
восторгались, в том числе и официантами в лиловых фраках, но затем сквозь
скопления стульев к ним начали просачиваться признаки чего-то
подозрительного, щебетание, звон браслетов, аромат завитых волос и
по-женски выхоленных рук, которые обвивались вокруг чужих покорных станов.
Фридрих-Вильгельм Пфафрат был возмущен. Он не решался высказать вслух свои
предположения, но Юдеяну ни в коем случаем не следовало приводить сюда
фрау Анну. Негодовал и Дитрих, однако негодование и возмущение по поводу
разврата и безнравственности доставляли также приятное чувство, он
энергично выпрямлял спину, гордо закидывал голову - казалось, сама
благопристойность сидит здесь среди чужеземного сибаритства и готы,
несомненно, победят. Дитриха мучили любопытство и вожделение. Любопытство
домогалось узнать, что побудило Юдеяна выбрать именно этот бар. Он же не
гомосексуалист. Впрочем, может быть, он тут встречается с засекреченными
связными, с подпольными осведомителями, шпионов и торговцев сведениями
очень часто вербуют из подонков общества; ими пользуются, а когда приходят
к власти, то этих полезных, но презренных помощников отправляют на тот
свет. Желание же влекло Дитриха к проходившим мимо девушкам. В туфлях на
высоких каблуках, они семенили мимо в необычайно узких юбках, обтягивающих
бедра, холеные и вышколенные, как цирковые лошади, дорогостоящие верховые
лошади, многообещающие мастерицы своего дела. Дитрих все это очень живо
представлял себе, но он был расчетлив и считал, что цена на них очень
высока, встреча обойдется ему дороже, чем он может себе позволить, и
потому он возненавидел этих девушек, он решил, что они бесстыдно
возбуждают мужчин, а их прогулки по ночной улице просто скандальны, и он
со злостью и вожделением вспомнил об иллюстрированном журнале, лежавшем в
его чемодане, о картинках с раздетыми девицами, даривших ему успокоение и
сон. Наконец Юдеян вышел из закрытого помещения, из этой странной вольеры.
Вероятно, его там чем-то рассердили, он тяжело дышал, жилы на лбу и на
руке вздулись, и эта рука дрожала, когда он потянулся за остатком вина. А
потом он начал оскорблять Пфафратов, поносить за то, что Германия еще не
проснулась, что молодежь еще не марширует, что молодежь дерзка с людьми
более высокого ранга и гибнет без дисциплины. Разве они могли защищаться?
Они и раньше не умели защитить себя от Юдеяна. Фридрих-Вильгельм Пфафрат
был постыдно беззащитен перед каждым крикуном, если тот произносил слово
"национальный" с достаточным нажимом, ибо "национальное" - это был идол.
Молох, которому приносились в жертву разум, жизнь и в конце концов даже
собственность. Римские каштаны шелестели в теплом вечернем воздухе. Будут
ли когда-нибудь опять шелестеть знамена? Фридрих-Вильгельм Пфафрат этого
горячо желал: знамена - возвышенные символы, они зримые показатели
пробуждения нации, но сейчас, когда Юдеян начал поносить его и нацию,
Пфафратом - может быть, это старость - вдруг овладела непонятная тревога
при мысли об этих юдеяновских знаменах, которые опять должны зашелестеть,
и ему почудилось, будто кроткие римские каштаны хихикают, точно старые
дамы. Он вспомнил свою мать, жену пастора, которая отнюдь не была в
восторге от нацизма. Может быть, сейчас она глядит на него с усыпанного
звездами неба? Она-то твердо верила в такое глядение с неба, Пфафрат же,
как человек разумный, отклонял эту возможность. Но во всяком случае, если