бросал их - немного смятые, но вовсе не испачканные - в корзину для
грязного белья у себя в ванной. Бывали периоды, когда мать из соображений
экономии, ссылаясь на нехватку мыла, вела с ним на эту тему длинные
дискуссии: не согласится ли он менять носовые платки ну хотя бы раз в два
или три дня.
наших обязанностях перед нацией. - Мать намекала на известные лозунги "все
на борьбу со злостным расточительством" и "не трать зря ни пфеннига". Но
отец единственный раз в жизни, насколько я помню, проявил свою волю и
настоял на том, чтобы ему, как прежде, выдавали по два носовых платка
каждое утро.
такого, что заставило бы его, скажем, высморкаться. А теперь он стоял у
окна и вытирал не только слезы, но и нечто столь банальное, как пот на
верхней губе. Я вышел на кухню, ведь он все еще плакал, и мне было слышно,
как он тихонько всхлипывает. На свете совсем не много людей, в присутствии
которых можно плакать, и я решил, что собственный сын и притом почти
незнакомый - самое неподходящее общество в эти минуты. Лично я знаю только
одного человека, при котором я стал бы плакать, - Марию; а что
представляла собой любовница отца - можно ли при ней плакать, - я не имел
понятия. Я видел ее всего один раз, она показалась мне приятной, красивой
дамой, в меру глупенькой; зато я о ней много слышал. По рассказам родни,
это была "корыстная особа", но моя родня считает корыстными всех тех, кто
имеет наглость напоминать, что людям необходимо время от времени есть,
пить и покупать себе башмаки. А человек, который признался бы, что не
мыслит себе жизни без сигарет, ванны, цветов и спиртного, вошел бы в
семейную хронику Шниров как безумец, одержимый "манией расточительства". Я
понимал, что иметь любовницу довольно-таки разорительное занятие, ведь она
должна покупать себе чулки и платья, должна платить за квартиру и к тому
же постоянно пребывать в хорошем настроении, что, по выражению отца,
возможно только при "абсолютно упорядоченном бюджете". Он приходил к ней
после убийственно скучных заседаний наблюдательных советов, и ей
полагалось излучать радость и благоухание и к тому еще быть причесанной у
парикмахера. Не думаю, что она корыстная, скорее всего она просто дорого
обходится, но для моей родни это равнозначные понятия. Как-то раз садовник
Хенкельс, подсоблявший старику Фурману, заметил на редкость смиренно, что
ставки подсобных рабочих, мол, "собственно говоря, вот уже три года как
повысились", а он получает столько же, что и раньше; и мать визгливым
голосом прочла тогда двухчасовую лекцию на тему о "корыстолюбии некоторых
субъектов". Однажды она дала нашему письмоносцу двадцать пять пфеннигов в
качестве новогоднего подарка и возмутилась не на шутку, обнаружив на
следующее утро в почтовом ящике конверт с этими самыми двадцатью пятью
пфеннигами и с запиской: "Уважаемая госпожа Шнир! Не решаюсь Вас грабить".
Разумеется, у нее нашелся знакомый статс-секретарь в министерстве связи, и
она незамедлительно пожаловалась ему на этого "корыстолюбивого и наглого
типа".
ванную; вытаскивая из ванны пробку, я вдруг вспомнил, что впервые за много
лет, нежась в теплой воде, не пропел даже литанию деве Марии. Вполголоса я
затянул "Верую", смывая душем пену со стенок ванны, из которой медленно
вытекала вода. Потом я попытался спеть литанию деве Марии; эта еврейская
девушка, по имени Мириам, всегда вызывала во мне симпатию, временами я
даже верил в нее. Но и литания не принесла мне облегчения, она была
слишком католической, а я испытывал злобу и против католицизма и против
католиков. Я решил позвонить Генриху Белену и Карлу Эмондсу. С Карлом
Эмондсом мы не виделись вот уже два года - после того ужасного скандала, а
писем друг другу сроду не писали. Он обошелся со мной как свинья, и по
совершенно пустяковому поводу: я дал его младенцу, годовалому Грегору,
молоко с сырым яйцом; Карл и Сабина пошли в кино, "Мария проводила вечер в
"кружке", а меня они оставили нянчить Грегора. Сабина велела в десять
подогреть молоко, налить его в бутылочку и дать Грегору, но малыш
показался мне очень бледненьким и слабеньким (он даже не плакал, а только
жалобно хныкал), и я подумал, что, если добавить в молоко сырое яйцо, это
будет ему очень полезно. Пока молоко грелось, я расхаживал с Грегором на
руках по кухне и приговаривал:
яичко, - и так далее в том же роде; потом я разбил яйцо, поболтал его в
миксере и влил в молоко. Старшие дети Эмондсов спали мертвым сном, и никто
не вертелся у меня под ногами; я дал Грегору бутылочку, и мне показалось,
что яйцо здорово пошло ему на пользу. Он заулыбался и сразу же заснул,
перестав хныкать. Вернувшись из кино, Карл заметил на кухне яичную
скорлупу и, входя в столовую, где я сидел с Сабиной, сказал:
разразилась целая буря, они прямо обрушились на меня. У Сабины началась
форменная истерика, она кричала мне: "Убийца!", а Карл заорал: "Бродяга!
Похотливый козел!" Его слова привели меня в такую ярость, что я обозвал
его "припадочным учителишкой", схватил пальто и выскочил на лестницу вне
себя от гнева. Карл выбежал за мной на площадку и крикнул мне вслед:
грудными младенцами, и у меня не укладывается в голове, что годовалому
ребенку может повредить яйцо; меня обидело главным образом то, что Карл
назвал меня "похотливым козлом"; "убийцу" Сабины я еще стерпел бы. Чего не
позволишь и не простишь перепуганной насмерть матери? Но Карл ведь знал,
что я не "похотливый козел".
причине: Карл в глубине души считал, что моя "вольная жизнь" поистине
"прекрасна", а меня в глубине души привлекало его мещанское благополучие.
Я никак не мог растолковать Карлу, что моя жизнь с вечными переездами,
гостиницами, репетициями, выступлениями, игрой в рич-рач и пивом была
убийственно размеренной и монотонной... и что мне больше всего нравилась
будничность его существования. Ну и, конечно, он так же, как все, думал,
что мы намеренно не обзаводимся детьми. Выкидыши Марии казались ему
"подозрительными"; если бы он знал, как мы мечтали о детях!
не за тем, чтобы подстрелить у него денег. У них теперь уже четверо детей,
и они с трудом сводят концы с концами.
открытую дверь столовой. Отец опять стоял лицом к столу и больше не
плакал. Покрасневший нос и влажные морщинистые щеки делали его совсем
стариком; он поеживался от холода; лицо у него было потерянное и, как ни
странно, весьма глупое. Я налил ему немного коньяку и дал выпить. Он взял
рюмку и выпил. Столь не свойственное отцу выражение глупости застыло на
его лице, а в том, как он осушил рюмку и молча, с беспомощной мольбой в
глазах протянул ее мне, было что-то шутовское, раньше я этого в нем не
замечал. Так выглядят люди, которые уже ничем, абсолютно ничем не
интересуются, кроме детективных романов, определенной марки вина и глупых
анекдотов. Мокрый и скомканный платок он просто положил на стол, и я
подумал, что это поразительно выпадает из его стиля; казалось, он ведет
себя как упрямый капризный ребенок, которому уже тысячу раз повторяли, что
носовые платки нельзя класть на стол. Я налил ему еще немного коньяку, он
выпил и сделал слабое движение рукой, которое можно было истолковать
только как просьбу: "Пожалуйста, принеси мне пальто". Но я притворился,
что ничего не замечаю. Мне необходимо было каким-то образом навести его
снова на разговор о деньгах. Не придумав ничего лучшего, я опять вытащил
из кармана марку и решил показать несколько простеньких фокусов: монетка
скатилась по моей вытянутой правой руке, а потом поползла вверх тем же
путем. Отец улыбнулся довольно-таки вымученной улыбкой. Я подбросил
монетку почти под самый потолок и поймал ее снова, но отец повторил свой
жест: "Пожалуйста, принеси мне пальто". Я еще раз подбросил монетку,
поймал ее большим пальцем правой ноги и поднял почти на уровень отцовского
носа. Отец сердито махнул рукой и сказал ворчливо:
из шляпы, и протянул ему. Он опять чуть было не заплакал, смешно скривил
нос и губы и прошептал:
на плечо, когда эти идиоты судили меня... а особенно хорошо, что ты спас
жизнь мамаше Винекен, которую хотел расстрелять тот тупица майор.
имя Генриэтты, но я не произнес имени Генриэтты, хотя собирался спросить,
почему он не совершил хорошего поступка и не запретил своей дочери
отправиться на ту школьную экскурсию в зенитную часть... Я кивнул, и он
понял, что я не заговорю о Генриэтте. Уверен, что на заседаниях
наблюдательных советов он часто рисовал на листке бумаги рожицы и выводил
букву "Г", и еще раз ту же букву, а порой писал ее имя полностью:
"Генриэтта". Он не был виноват, просто он всегда как в шорах, и это
исключает всякий трагизм или же, наоборот, создает предпосылки для него.
Сам не знаю. Он был такой утонченный и деликатный, с благородными
сединами, неизменно доброжелательный, но он не дал мне ни гроша, когда мы
с Марией жили в Кельне. Что делало моего отца, милейшего старичка, столь
твердым и сильным? Почему, выступая перед экраном телевизора, он говорил о