хоронить его. Как и следовало опасаться, Сильва молча пошла за нами, не
отставая ни на шаг.
определенное, я поступил так, как обычно и делают: отложил дело на потом.
Мы просто положили Барона под деревом. Я надеялся, что Сильва, обычно
легко отвлекающаяся, скоро забудет о нем. Но она еще целый час не
оставляла своих трагических попыток поставить собаку на ноги. Наконец я
решился. Мы с работником вернулись и выкопали яму. Барон был опущен в нее.
Сильва молча наблюдала за происходящим. Глаза ее сузились, пристальный
взгляд не отрывался от могилы.
Она не протестовала. Молча смотрела на нашу работу и, когда мы закончили,
покорно позволила увести себя. Дома она поела, как обычно, с аппетитом.
там, где и ожидали: на могиле Барона. Она уже почти откопала его. Она не
стала мешать мне вновь забросать тело землей, не противилась Нэнни,
которая обнимала и целовала ее. Но глядела, как я орудую лопатой, с
каким-то упорным, неотрывным интересом.
как обычно, потом с неизменным аппетитом пообедала, а вечером, улегшись в
постель, мгновенно заснула. Но утром опять отправилась искать Барона во
двор, туда, где он всегда сидел на цепи. Мы пошли за ней. Сперва она
изумленно застыла при виде цепи, одиноко брошенной на землю. Потом
направилась в лесок за фермой, где накануне был погребен ее друг. Нэнни
кинулась было за ней, но я удержал ее. Мне казалось, что лучше дать Сильве
возможность дойти в своих открытиях до конца.
но к телу не притронулась. По прошествии суток оно выглядело ужасно: до
него уже добрались муравьи, кроты и черви, сделав труп похожим на старый,
побитый молью, дырявый лоскут, весь в грязи и сукровице. Да и запах от
него шел жуткий. Сильва глядела на эти гниющие останки, застыв в
трагической неподвижности. Я подошел к ней, обнял за плечи и сказал:
и само слово. Тогда я не понимал до конца, что это столкновение со смертью
- главный опыт в формировании человеческого разума; скажем так: я более
или менее смутно подозревал это. Сильва по-прежнему не спускала глаз со
своего несчастного приятеля. И вдруг она начала дрожать - не очень сильно,
но безостановочно. Нет, даже не дрожать, а скорее непрерывно содрогаться.
Я еще крепче обнял ее. Наконец она спросила, с трудом выговаривая, словно
язык не слушался ее:
взгляд от печальных останков, посмотрела на меня. В глазах ее не было
вопроса. То было скорее жадное, пристальное исследование моих черт,
похожее на глубокое раздумье о значении человеческого лица. Я стоял
неподвижно, давая ей рассматривать себя и не осмеливаясь ни улыбнуться, ни
нахмуриться, ни изобразить чрезмерную скорбь. Я нежно глядел на нее, но
Сильву интересовали не мои глаза: она изучала нос, губы, подбородок. Потом
спросила - каким-то бесцветным, неестественно ровным голосом:
детское опасение.
здоров. Он будет играть с Сильвой каждый день!
рук, словно желая установить дистанцию между собой и мной. И повторила,
почти повелительно:
мне в обязанность траур по поводу смерти ее друга. Да-да, я понял именно
так: думать об игре, когда умер Барон, казалось ей ужасным. Конечно, это
было явно глупо, принимая во внимание такую еще не развитую душу, животную
сущность Сильвы. Я ответил:
детским нетерпением - так раздражается ребенок, которого взрослые
отказываются понять. Ее лицо судорожно искривилось от досады, но
одновременно от такой тоски, такой муки, такого ужаса, что, когда она в
третий раз крикнула срывающимся голосом: "Бонни тоже больше не играть?", я
понял наконец, с душераздирающей уверенностью понял: она хотела знать,
наступит ли такой день, когда, подобно Барону, ее "Бонни" тоже не будет
больше играть, nevermore [никогда (англ.)].
подавала мне отчаянные знаки, ее отвислые щеки тряслись от горестного
волнения, она тоже все поняла. Но я отрицательно качнул головой. Вперед,
подумал я, смелее вперед! И ответил как можно спокойнее, без трагических
нот и вообще без всякого волнения в голосе:
что не стоит даже об этом думать! - добавил я поспешно, видя расширенные
ужасом Сильвины глаза.
скоро". Да и нужно ли было при подобных откровениях смягчать мои слова?
Пускай Сильва поймет и до конца примет эту истину во всей ее беспощадной
жестокости.
истерически рассмеялась - рассмеялась тем самым смехом, который больше
походил на испуганный вскрик. Этот звук был так судорожно напряжен, что на
миг она даже "зашлась", как захлебываются в плаче новорожденные. Когда она
вновь обрела дыхание, я приготовился к тому, что сейчас она - как те же
новорожденные - разразится новым криком. И Сильва действительно закричала,
но закричала словами. "Не хочу! Не хочу!" - безостановочно повторяла она,
и ее нежное заостренное личико свела такая судорога боли, что оно
сморщилось, как у обезьянки, побагровело и стало почти безобразным. Она
вопила, что есть сил, дрожа всем телом, потом внезапно умолкла и замерла.
И провела всей ладонью, снизу вверх, по лицу, вдруг обмякшему и
побелевшему - побелевшему настолько, что я испугался, как бы она не
потеряла сознание. Она еще дважды или трижды повторила этот жест, словно
стирая рукой черты со своего тонкого лисьего личика и отметая назад рыжие
волосы, упавшие на глаза - эти безумные, расширенные глаза, уставившиеся
на меня с таким ужасом, словно и я сейчас, как Барон, умру у ее ног. По
крайней мере так я думал в тот миг - и думал, что именно это ее страшит.
Но мысли эти, отныне их можно было так назвать, придя в движение,
растревожили ее бедный лисий мозг с такой невероятной быстротой, что,
когда, по моим предположениям, сознание ее еще только рождалось в хаосе
смятения от боли и горя, мозг ее на самом деле уже делал выводы из
случившегося. И кончилось тем, что, в последний раз отведя рукой со лба
непокорную рыжую прядь, она взглянула на меня потухшими глазами и спросила
- непередаваемым тоном, разбитым, еле слышным голосом, похожим на вздох:
"А Сильва?.."
26
секунду, когда Сильва произнесла свое имя, она окончательно узнала,
поняла, что смертна; даже если бы в тот жестокий, завораживающий миг меня
не захватило безошибочное, властное ощущение, что она пережила вторую
метаморфозу, внешне, может быть, менее загадочную, чем физическое
превращение, но зато настолько более чреватую последствиями, стигматами,
которые прожгут ее душу до самого дна; даже если я не сказал бы себе, что
в это мгновение она на моих глазах преобразилась вторично, навсегда
отринув бессознательную, беззаботную счастливую свою лисью натуру, чтобы,
дрожа, сделать первый шаг в потаенную область, в трагическую, смертельную,
мрачную, беспредельную, проклятую и возвышенную область дерзких вопросов,
которые человек задает своим богам; даже если бы озарение не посетило мой
собственный мозг в ту самую секунду, когда свет, озаривший ее преходящее,
непостижимое состояние, вспыхнул в ее мозгу; даже если бы в тот миг я не
подумал обо всем этом, поведение Сильвы все равно принудило бы меня к
этому, и без промедления. Ибо могу безошибочно утверждать, что именно в ту
секунду, после той секунды все действительно изменилось, и изменилось
бесповоротно.
ли она ответа? Разве не был он заключен уже в самом ее вопросе? Она
выговорила: "А Сильва?.." - и взглянула на Нэнни. Она глядела на нее, а не
на меня, ибо ясно ощущала, верно угадывала, что здесь оборона будет куда
менее сильной. И действительно, под этим взглядом бедняжка Нэнни тут же
дрогнула, не умея скрыть свое волнение и замешательство. Она простерла к
Сильве руки, лицо ее осветилось острой жалостью и любовью. Но, вместо
того, чтобы броситься к ней в объятия, молодая женщина отшатнулась и
обвела нас обоих, меня и Нэнни, ненавидящим взглядом. Рот ее приоткрылся,
но проклинать Сильва еще не умела. Поэтому она круто повернулась и
бросилась бежать.
натолкнулась на край небосклона, на горизонт и расшибла об него лоб;
потерев этот лоб тыльной стороной руки, она повернулась и бегом помчалась
через сад; на сей раз она и в самом деле налетела на молодую яблоню и