обманываю, сударь. Если хотите проверить, сударь, я могу позвать горничную.
Вы же знаете, сударь, что я всегда рад доставить вам удовольствие, и если б
наша барышня была дома, я сейчас же провел бы вас к ней". Эти слова своим
единственно для меня важным значением, своей непосредственностью, тем, что
они давали, пусть неполный, рентгеновский снимок с истинного положения
вещей, которое утаила бы обдуманная речь, доказывали, что у тех, кто окружал
Жильберту, сложилось впечатление, что я ей надоел; вот почему, как только
метрдотель проговорил эти слова, они пробудили во мне ненависть, но только я
предпочел перенести ее с Жильберты на метрдотеля; на нем сосредоточился
теперь весь гнев, который я питал к моей подружке; свободная от гнева
благодаря его словам, моя любовь опять осталась одна; но вместе с тем гнев
предупреждал меня, что некоторое время мне не нужно встречаться с
Жильбертой. Она наверное извинится передо мной в письме. И все-таки я к ней
пока не пойду - я хочу доказать ей, что могу без нее обойтись. Но если я
получу от нее письмо, мне будет легче не ходить к ней некоторое время, раз я
буду уверен, что увижусь с ней, когда захочу. Для того, чтобы добровольная
разлука была не так тяжела, мне надо почувствовать, что мое сердце свободно
от чудовищных подозрений: а вдруг мы рассорились навсегда; а вдруг она
помолвлена; а вдруг она уехала; а вдруг она похищена? Следующие дни
напоминали давние дни первой недели после Нового года, когда мы с Жильбертой
не виделись. Но тогда я знал, что пройдет неделя - и моя подружка опять
придет на Елисейские поля и мы с ней будем видеться по-прежнему; я был в
этом уверен; но я был не менее твердо уверен и в том, что до конца
новогодних каникул мне незачем ходить на Елисейские поля. Словом, всю ту
грустную и уже далекую неделю грусть моя была спокойна, потому что к ней не
примешивались ни страх, ни надежда. Теперь, напротив, надежда причиняла мне
такую же нестерпимую боль, как и страх.
невнимательностью, ее занятостью, я не сомневался, что мне его доставят с
утренней почтой. Я с сильно бьющимся сердцем ждал его каждое утро, но когда
получались письма от кого угодно, только не от Жильберты, а то и вовсе не
было писем, - и это был еще не худший случай: при виде доказательств
дружеских чувств, испытываемых другими людьми, я еще тяжелее переживал ее
безразличие, - волнение сменялось упадком сил. Теперь я возлагал надежды на
дневную почту. Я не решался выходить из дому даже в промежутки между
разносками почты - ведь Жильберта могла послать письмо и не по почте.
Наконец наступило время, когда уже не могли прийти ни почтальон, ни
посыльный от Сванов, надо было возлагать надежды на то, что следующее утро
принесет успокоение; так, убеждая себя, что мои мучения долго не продлятся,
я, в сущности, все время их растравлял. Боль, пожалуй, была одинаково
сильная, но, в отличие от давнишней, однообразно длившей первоначальное
ощущение, она несколько раз в день возникала вновь, и ощущение боли - боли
чисто физической, вспыхивавшей мгновенно - от беспрестанного повторения
делалось устойчивым; не успевала утихнуть тревога, связанная с ожиданием,
как уже снова надо было ждать; за целый день не было ни одной минуты, когда
бы я не томился, а ведь протомиться один-единственный час - и то тяжело.
Словом, я страдал неизмеримо сильнее, чем в давно прошедшие новогодние
каникулы, потому что на этот раз во мне жило не бесхитростное и простое
приятие страдания, а надежда на то, что я вот-вот перестану страдать.
окончательным, и навсегда отказался от Жильберты, - отказался ради моей
любви к ней, главным же образом потому, что не хотел, чтобы у нее остались
презрительные воспоминания обо мне. Я даже, - чтобы она не думала, что я
испытываю нечто вроде любовной досады, - часто потом соглашался прийти на
свидания, которые она мне назначала, но в последнюю минуту, как я поступил
бы со всяким, кого мне бы не хотелось видеть, писал ей, что, к моему
большому огорчению, прийти не могу. Эти сожаления, обычно выражаемые людям,
к которым мы равнодушны, должны были, как мне казалось, служить еще более
явным доказательством моего равнодушия к Жильберте, чем деланно равнодушный
тон, каким мы говорим только с любимой. Если бы не столько мои слова,
сколько без конца повторяемые действия убедили ее, что меня к ней не тянет,
тогда, быть может, ее потянуло бы ко мне. Увы! То были тщетные усилия: не
видя Жильберты, добиваться того, чтобы ее потянуло ко мне, это значит
потерять ее навсегда: во-первых, потому, что, когда ее снова потянет ко мне,
то не в моих интересах, если только я хочу, чтобы эта тяга не прекращалась,
сразу сдаваться; притом, самое тяжелое для меня время тогда уже пройдет; она
была мне необходима сейчас, и мне хотелось предупредить ее, что когда мы с
ней увидимся вновь, то она успокоит боль, которая и так уже утихнет -
настолько, что это успокоение не послужит, как послужило бы сейчас,
прекратив мои страдания, поводом для капитуляции, для примирения, для новых
встреч. Когда же, некоторое время спустя, я смогу наконец безболезненно
поговорить с Жильбертой начистоту, - такой сильной станет ее тяга ко мне, а
моя к ней, - это явится знаком того, что моя тяга не выдержала долгой
разлуки, и ее уже нет; знаком того, что я стал равнодушен к Жильберте. Все
это я продумал, но не говорил ей; она бы вообразила, что я делаю вид, будто,
так долго с ней не встречаясь, в конце концов разлюбил ее, - делаю вид,
только чтобы она как можно скорее пригласила меня к себе. Пока что, желая
облегчить себе разлуку, я (чтобы Жильберта поняла, что, вопреки моим
уверениям, я по собственному желанию, а не из-за какой-либо помехи, не по
состоянию здоровья, лишаю себя встреч с ней) всякий раз, когда мне было
точно известно, что Жильберты не будет дома, что ей нужно куда-то идти с
подругой и к обеду она не вернется, шел к г-же Сван (теперь она снова стала
для меня той, какою была во времена, когда мне было так трудно видеться с ее
дочерью и когда, если Жильберта не приходила на Елисейские поля, я гулял по
Аллее акаций). Я надеялся услышать что-нибудь о Жильберте и был уверен, что
и она услышит обо мне и поймет, что она мне не дорога. И я еще склонен был
думать, как все, с кем случалось несчастье, что моя горькая доля могла бы
быть хуже. Я убеждал себя, что двери дома Жильберты для меня открыты, но я и
так уже не пользуюсь широко этим правом, а когда почувствую, что мне
невыносимо тяжело там бывать, то в любой момент прекращу эту пытку. Мое горе
оттягивалось со дня на день. Впрочем, и это еще громко сказано. Сколько раз
в течение одного часа (но теперь уже без тоски ожидания, обволакивавшей меня
в первые недели после нашей ссоры, когда я еще не решался снова начать
бывать у Сванов) я читал себе письмо, которое Жильберта когда-нибудь мне
пришлет, а может быть, даже принесет сама! Постоянное упоение воображаемым
счастьем помогало мне переносить разрушение счастья подлинного. Чувство
безнадежности, испытываемое нами, когда мы думаем о женщинах, которые нас не
любят, или о "без вести пропавших", не мешает нам чего-то ждать. Мы все
время начеку, настороже; сын ушел в море, в опасное плавание, а мать каждую
минуту, даже много времени спустя после того, как она узнала наверное, что
он погиб, представляет себе, что он чудом спасся, что он невредим и вот
сейчас войдет. И это ожидание, в зависимости от силы памяти и от
сопротивляемости организма, помогает ей с годами привыкнуть к мысли, что ее
сына нет в живых, помогает в конце концов забыть о нем и выжить - или
убивает ее.
Каждый мой приход к г-же Сван в отсутствие ее дочери был для меня мучителен,
но зато я чувствовал, что это возвышает меня в глазах Жильберты.
Жильберту дома, быть может не столько потому, что твердо решил с ней
рассориться, сколько потому, что надежда на мир наслаивалась на мою волю к
разрыву (ведь нет же почти ничего абсолютного, - во всяком случае, такого,
что было бы всегда абсолютным, - в человеческой душе, одним из законов
которой, поддерживаемым внезапными притоками воспоминаний, является
прерывистость) и утаивала от меня то, что есть самого мучительного в
разрыве. Несбыточность надежды я сознавал отчетливо. Я был похож на бедняка,
который не так обильно орошает слезами свой черствый кусок хлеба оттого, что
говорит себе в утешение: ведь может же случиться так, что какой-нибудь
иностранец именно сейчас оставит ему все свое состояние. Все мы принуждены
ради того, чтобы сделать жизнь сносной, защищаться от нее каким-нибудь
чудачеством. Вот так и моя надежда была более цельной, - при том что отрыв
от Жильберты осуществлялся с большей решительностью, - оттого что мы не
виделись. Если б мы встретились у ее матери" быть может, мы сказали бы друг
другу непоправимые слова, которые рассорили бы нас окончательно и убили бы
во мне надежду, но тогда в моей душе всколыхнулась бы тоска, с новой силой
вспыхнула бы любовь и мне уже труднее было бы покоряться своей участи.
мне: "Это очень хорошо, что вы ходите к Жильберте, но я была бы рада, если б
вы иногда приходили и ко мне, но не в те дни, когда у меня полон дом гостей,
- вам с ними будет скучно, - а в другие, но только попозже: тогда вы меня
непременно застанете". Таким образом, теперь я делал вид, что исполняю
давнее ее желание. И поздним вечером, когда мои родители садились ужинать, я
уходил к г-же Сван, зная, что не увижу Жильберту и все-таки буду думать
только о ней. В этом считавшемся тогда отдаленном квартале Парижа, более
темного, чем теперь, потому что электричество было тогда в немногих домах, а
на улицах, даже в центре, его совсем не было, только лампы из гостиных в
первом этаже или с низеньких антресолей (такие именно антресоли были в этом
доме, и там обычно принимала гостей г-жа Сван) освещали дорогу и заставляли
поднимать глаза прохожих, для которых этот свет за занавесками был явным,
хотя и не резким знаком того, что у подъезда стоят дорогие кареты. Если
какая-нибудь карета трогалась, прохожие не без волнения думали, что в
загадочном этом явлении произошли перемены; но это всего-навсего кучер,
чтобы лошади не озябли, время от времени давал им пробежаться, и такие
пробежки производили тем более сильное впечатление, что резиновые шины
создавали бесшумный фон, на котором отчетливее в резче выделялся топот
копыт.
улице, во всех квартирах, кроме расположенных слишком высоко над тротуаром,
теперь можно полюбоваться лишь на гелиогравюрах в подарочных книгах П. - Ж.
Сталя, и на гравюрах он, - в отличие от теперешних салонов в стиле Людовика