смерти. А чего ждать? Нечего, видно, ждать, пу-
ей полдела. Вот и он, Иван Африканович, думал раньше, что что-то будет, и
жил спокойно, будет что-то, и ладно. А вот умерла Катерина, и стало понятно,
что ничего после смерти и не будет, одна чернота, ночь, пустое место,
ничего. Да. Ну, а другие-то, живые-то люди? Гришка, Анатошка вон? Ведь
они-то будут, они-то останутся? И озеро, и этот проклятый лес останется, и
косить опять побегут. Тут-то как? Выходит, жись-то все равно не остановится
и пойдет как раньше, пусть без него, без Ивана Африкановича. Выходит,
все-таки, что лучше было родиться, чем не родиться. Выходит...
Пальцы сами влепились в холодный мох и сжались в кулаки, и он вскочил на
слабеющие ноги: "Нет, надо идти. Идти, выбраться... А куда идти?"
светлеющие отдушины. Где-то далеко-далеко чуялись бравурно-печальные
возгласы изнемогающей в полете журавлиной стаи.
землю.
стороне...
место: теперь он знал, куда надо идти.
напрасно измотанные за вчерашний день силы покидали Ивана Африкановича. Он
брел на солнышко весь день. А вечером, совсем изнемогший, запнулся за
колдобину и упал и не знал, сколько пролежал на мху.
Африканович лежал на спине и тупо глядел на близкие, будто пришпиленные к
небу звезды. Он с натугой перевернулся на брюхо, встал на руки и на колени.
На карачках, по-медвежьи пополз, и прихваченный морозом мох ломался и
хрустел под его локтями, и сквозь туман забытья ему чудилась кругом ехидная
мудрость затихших елей. Краем сознания он ощутил тихий, спокойный восход.
Солнце поднималось в небо, оно отогрело к полудню залубеневшие мхи. От
земли, еще хранящей ночной сумрак, вздымалось золотистое вверху воспарение,
но
глазами. Ему иногда казалось, что он идет по лесу, а он лежал с закрытыми
глазами, сладкая слабость уже не ощущалась в ногах и руках, и ему ничего не
хотелось.
тракторный гул и всеми силами заставил себя открыть глаза. В глазах стыло
солнце пятнистое, сиренево-оранжевое облако. Осина стояла невдалеке,
застывшая, светлая. Та самая осина, которую он искал. Бескровные, словно
прозрачные, листья не двигались и светились каждой своей жилкой; стройный,
белый, чуть зеленоватый ствол уходил высоко-высоко и, казалось, кренился, и
падал, и все никак не мог упасть на Ивана Африкановича. У него опять
прояснилось сознание.
связь между нею и тем дальним тракторным гулом. Вспомнил и, дрожа мускулами,
собрав последнее упрямство, опять встал на четвереньки, пополз...
x x x
не раздавил Ивана Африкановича. Он остановил трактор, выскочил из кабины.
рукой, хотел чего-то сказать, но не мог и лишь улыбнулся, а Мишка видел, как
он рукавом вытирал осунувшееся лицо.
сани.--А я думал, пьяной Африканович.
откинулся на сосновые кряжи.
взревел, сани дернулись, и дробное, раскатистое эхо слилось в лесу с
тракторным гулом...
3. СОРОЧИНЫ
смерти. Евстолья пекла пироги, варила студень из Рогулиной головы, а Иван
Африканович пошел на озеро проведать старую лодку.
озера долго сидел, глядя на воду.
Птицы, сберегшие любовь до самой осени, плыли как завороженные, и верность
их друг другу сказывалась даже в одновременных, одинаковых движениях.
Уплыли, оставляя на воде замирающий двойной клин.
что сказала Евстолья о последнем Катеринином часе. Его звала, ему говорила:
"Ветрено, Иван, ой ветрено, не езди никуда. Ветрено, ветрено..."
вода сонная, как масляная, лежала у ног. И хвощи стояли в ней словно
впаянные. Светлым пластом лежало у ног родимое озеро, молчаливое, понятное
каждой своей капелькой, каждой клюквинкой на лывистых берегах. Спокойные
островерхие ели густо обступили ровное озерное плесо, перемежаясь то с
начинающими желтеть березами, то с редкими огневыми рябинами. А вон осень
выдохнула за ночь прозрачные бледные клубы сиренево-желтоватых осинок, и
многие листья попадали на воду, лежат и не мокнут, словно и не мокрая совсем
эта вода.
тепло, и солнечный колкий мороз утром опустится на воду. Улетит последний
гусь, остынет последняя кочка с вечнозеленой брусникой, и осоку на лыве
ознобит инеем, а подо льдом сгрудятся в сонные артели сороги и окуни. Потом
пойдут серые теплые тучи, осыпая светлый лед белым снегом, ветер подует, с
берега, зашуршат метелками промороженные тростники. И долго, очень долго
будет зима. А там, глядишь, опять отогреются апрельские сосны, и щука в
глуби шевельнет широким хвостом, давая первое движение мертвой воде. Опять
набухнет метровая пластушина зеленого льда, просочится в протоку живая
струя, первая лягушка откроет пленчатое веко, и в болоте впервые крякнет
отощавший глухарь...
гагары. За две недели на полметра вымахают из воды хвощи, солнце до дна
проколет лучами озерную воду, а лесной гребень целыми днями будет
прочесывать синюю небесную лысину.
густую свою смолу, запахнет зеленым. Сквозь белые космы умершей травы
вылезут на свет молодые ростки, закопошится все, заворочается, вода
зацветет, будто засыпанная манной крупой; яро и бесстрашно затрубит в
осиннике, задрожит мышастыми боками гуляка лось, все еще не успокоившийся
после осеннего гульбища.
веслом. Кулики долгоносые будут реже кричать своими переливистыми, похожими
на пастушью свирель голосами, опять запахнет из леса сенокосным костром...
Жизнь. Такая жизнь.
покой. Первый раз за последние шесть недель по-человечески высморкался,
переобулся, заметил, что написано на свернутой для курева областной газете.
Закурил. "Жись. Жись, она и есть жись,--думал он,--надо, видно, жить,
деваться некуда".
самолов, вытащил на берег лодку и еще до обеда пришел в деревню.
несколько пачек пластилину, чтобы обмазать стекла в рамах. Увидел на улице
председателя с бригадиром. Оба начальника слезли с лошадей и обтирали о
траву сапоги, намереваясь зайти в магазин. Председатель за руку поздоровался
с Иваном Африкановичем.
льняные сушишь?
сорок ден, как женка... Ну в земле то есть. Значит, по обычаю...
греется, пироги напечены.