восторженно-возбужденно повторил: "Десять сдуло, товарищ старший лейтенант!"
А где был Цыгичко? Кажется, вместе с Шурой он носил ящики из ниши, раз упал,
задев ногой за станину, и засмеялся глупо и жалко. Сыпал дождь, огневая
позиция размякла, как каша... Что было еще?
кустах и на бруствере. Срезанные ветки хлестнули по лицу горячим кнутом. И
был открыт ответный огонь по танкам. Мелькали перед ним прижмуренные,
ослепленные глаза Елютина и судорожно вцепившиеся в снаряд огромные пальцы
Бобкова, остальных Кондратьев больше не видел. Началась дуэль между орудиями
и танками. Вскоре его сознание прорезал крик, нет, не крик - радостный рев
Бобкова: "Горят, горят!"
поднялся без шапки, с окровавленной скулой Елютин, пошатываясь, нащупал
левый рукав, пытаясь отогнуть его, словно на часы хотел посмотреть, сделал
шаг за щит орудия и упал животом на бруствер.
плыл в ней, как сейчас под этими звездами. Он очнулся от свинцовых капель
дождя, от голоса, хрипло кричавшего непонятное и страшное: "Мы погибли
здесь, выполняя приказ. Пришлите плот. За Кондратьева остался я, младший
лейтенант Сухоплюев. У нас нет снарядов. Мы все погибли здесь, выполняя
приказ!.."
он убит?" Сухоплюев лежал в бурой жиже, обнимая намертво телефонный аппарат,
виском вмяв в грязь разбитую эбонитовую трубку. Как оказался телефонный
аппарат близ станин орудия, при каких обстоятельствах погиб Сухоплюев, он не
вспомнил, голова, скованная болью, была налита огнем. Скоро Цыгичко, Бобков
и Шура понесли его куда-то вниз, и там, внизу, снова бездонная мгла закачала
его на мягких волнах забытья.
силуэт Шуриной пилотки, а в ушах все возникал хрипло-незнакомый голос
Сухоплюева: "Мы погибли здесь, выполняя приказ...".
однообразностью повизгивали уключины, и не было слышно ни одного голоса на
плоту.
ночи.
свадьбы заживет.
зашуршал соломой, и оттуда дошел шепот:
разнесло. Если б рукой не придержал, брызги б только полетели. А тогда ищи
ветра в поле!
густой, сдержанный. Но было ему удивительно и противоестественно думать, что
это обыкновенный человеческий смех, признак будничной жизни, живого дыхания.
Среди звездной бездны ночи едва заметные фигуры проступали у весел, и по
смеху Кондратьев узнал их - это были Бобков и старшина Цыгичко. И он
невольно спросил свое, навязчивое, спросил расслабленным, дрогнувшим
голосом:
ответил за двоих весело:
в здравии!
любовью к этим людям, родственно и крепко связанным с ним судьбою и кровью.
- Вот оно, простое и великое, что есть на войне. Вот она, жизнь! Остались
прекрасное звездное небо, осенний студеный воздух, дыхание Шуры, соленые
остроты Деревянко, смех Бобкова и Цыгичко. И это движение под Млечным
туманно шевелящимся Путем... И я... я сам не знаю, буду ли жить, буду ли, но
люблю все, что осталось, люблю... Ведь человек рождается для любви, а не для
ненависти!"
синими длинными лучами, убаюкивал мирный скрип бревен, и, как сквозь воду,
слышал Кондратьев отдаляющийся зыбкий шепот Шуры, шорох соломы, легкие
стоны, и уснул он, разом провалился в горячую тьму, но даже во сне не
покидала, тревожила его расплывчатая мысль о чем-то несделанном,
недодуманном: "Разве они не заслужили любви?"
голосов, топота сапог по бревнам и долетевшей команды:
заслоняли похолодевшее небо верхушки деревьев.
взволнованно наклоняя озабоченное, землистого цвета лицо, говорил старшина
Цыгичко и, пахнущий порохом и ветром, елозил на коленях подле Кондратьева.
Бобков, взглядывая через плечо старшины самолюбивыми глазами. - Дай-ка я...
Бревна скользкие. Разъедутся ноги - и ляпнешься жабой! Уйди-ка!
дойду... ноги у меня здоровые...
можно? Я легонько вас. Как пушинку доставлю.
Бобковым, непрочно встал на ноги, покачнулся от тошнотворно прилившей к
вискам крови.
внизу, заляпанная грязью; мокрая, обданная росой, дымилась спина лошади,
дремлющей в сумраке шумящих деревьев.
новеньких плащ-палатках, в чистых обмотках, в касках, как если бы ни разу
еще не были в бою.
усмехаясь, скользящим жестом локтей все поддергивал галифе, не державшееся
на бинтах, оглядывался на строго озабоченную Шуру, которая торопила его
садиться в повозку, объяснял: - Да на что же я сяду, солдат милосердия?
Выходит, садись, на чем стоишь.
похудевшее, выделяясь огромными глазами, лицо Лузанчикова, до сих пор не
верившего в гибель Елютина. Он, всхлипывая иногда, как сквозь пелену,
смотрел на немецкие часики, зажатые в потной ладони, перед самым боем
починенные и подаренные ему Елютиным, они все жили и бились, всё отсчитывали
и отсчитывали секунды, будто сообщена была им вечная жизнь.
оттого что не в силах был двигаться сам, стало неловко ему, и неловко стало
оттого, что голова и левая рука перебинтованы, оттого, что незнакомые
пехотинцы глядели на него с выражением молчаливого сочувственного понимания.
ездовых:
до госпиталя?
начищенных сапог, браво развернутых плеч, по-строевому наглухо застегнутых
пуговиц - это сковывало его, сугубо гражданского человека, привыкшего к
широким пиджакам и до войны никогда не любившего галстуков.
холодные пуговицы, в то же время Цыгичко начал проворно оправлять на нем
шинель и, раздувая ноздри, успокоительно заговорил:
лейтенант. А вернетесь из госпиталя - мы ее по вас сделаем. Укоротим. И -
как влитую... Як же иначе?
старшины, и со стыдом подумал: как это он забыл отдать ее раньше?
поменяемся...
Никак нет! Не могу. Капитан Ермаков приказал. Привык я. Очень хорошая вещь
шинель.