Он поднес к глазам руку с светящимися часами, которые не снял. Ночь еще
чернела в распахнутом окне, еще мерцали звезды, а время летело неумолимо. И
вот взревел наконец зуммер, и Шестериков громче обычного заговорил в трубку:
- Объявился радист? Порядок, благодарю! - И, как бы предупреждая вопрос
генерала, сам спросил: - А не засекли его?.. Гляди-ко, фриц тоже не спит,
службу несет... Да уж, пора будить. Щас доложу.
Но, положив трубку, продолжал сидеть, громко, как жестью, шелестя
бумагой. А ночь в окне уже не была так не проницаема, как несколько минут
назад, к ее черноте примешивалась робкая просинь. В том последнем, от чего
невозможно было отказаться, он прощался с женщиной, как прощаются с жизнью,
с самым дорогим в ней, искупающим все страдания, обиды, предательства
судьбы. И она отвечала ему так же прощально, пусть без горячности, без
стенаний, которые и хотелось бы ему услышать, но с таким глубоким,
страстным, упрямым молчанием, как если б уже принесла последнюю жертву
любимому и больше отдать было нечего.
И когда разомкнулись, долго не произносили ни слова, лежали в
оцепенении, далекие друг от друга. Так же, в молчании, поднялись, и она
смотрела на него, запрокинув голову, опустив руки. Он успел подумать, что от
этой ночи, которая была уже на исходе, может быть, что-то останется - новая
жизнь, и она ее понесет так же покорно, какой всегда была с ним. Но эту
мысль, и пугающую, и внушившую гордость, перебил зуммер.
- На подходе уже? - кричал Шестериков. - Говорите, Торопиловку
проследовали?.. Быстрые! И чего наблюдатели докладывают?.. Ни одной не
потеряли?.. Значится, могу доложить - все целы коробочки, примуса,
тарахтелки? Благодарность от лица службы!
Наклоняясь, опуская книзу чуть продолговатые колокольчатые чашки
девических грудей, еще не утративших для него своей неповторимости и тайны,
и значит, еще любимых, она подбирала с полу свою одежду, которой теперь
больше стеснялась, чем наготы, грубую одежду не девушки, а солдата. Он
порывисто к ней шагнул, вспомнив, что и ей сегодня то же предстоит, что и
ему. Но больше думал уже о другом, о себе, об армии, изготовившейся к
переправе, когда привлек к себе тонкое теплое тело, стиснул, поцеловал ее в
лоб. И сказал, глядя уже куда-то сквозь стены, поверх ее темени:
- Береги себя, дочка.
3
Танки...
Танки...
Танки...
Здравствуй, наша сталь!
С. Кирсанов
Как все удавалось ему поначалу, как ложилось в намеченные сроки!
Танковый полк прибыл еще до света и втянулся в длинный неглубокий
овраг, выходивший косо, под острым углом, к Днепру. Устьем оврага была
уютная бухточка, тихая заводь, куда могли войти мелкосидящие танковые паромы
и опустить на песок свои ржавые искромсанные аппарели. И они уже с ночи
сгрудились там, причаленные бортами друг к другу, легонько покачиваясь и
поскрипывая. Приняв на себя все руководство переправой, он сам и присмотрел
эту бухточку, и распорядился, чтоб просчитали течение и снос, да погнали бы
в воду саперов с шестами - промерить глубины, и чтоб было с запасом, чтоб
под тяжестью танков паромы бы не просели до дна.
Между тем правый берег молчал, и не было сигнала, что переправившаяся
рота закрепилась, очистила хоть двести метров будущего плацдарма. Молчание
это вселяло, как водится, тревогу, но могло быть и добрым знаком, что все
идет по плану, и вот-вот прохрипит в наушниках веселый, блудливый голос:
"Киреев! Ты, говорят, женишься? Когда ж на свадьбу пригласишь?" И с той же
котиной ухмылкой ответят ему: "Женюсь, да невеста задерживается, долго
марафет наводит..." Эту немудрящую конспирацию немцы, конечно же, сразу
рассекретят, поднимется суматошный лай крупнокалиберных пулеметов, тяжкое
уханье гаубиц, и покажутся недооцененной отрадой едва поредевшая ночная
мгла, шелест осоки и камыша, обиженный вскрик чем-то потревоженной птицы.
Он ехал ухабистой дорогой, стелющейся по дну оврага, вздрагивая под
своей кожанкой от предутреннего холодка, но больше от возбуждения и
нетерпения, и одна за другой выплывали из сумрака темные громады - его
"коробочки", его "керосинки", "примуса", "тарахтелки". Побитые, изгрызенные
осколками, многажды латанные, покрытые копотью, они спрятали свои раны и
шрамы под ветвями, еще не сброшенными с башен, привязанными шпагатом к
стволам пушек. Вот что он упустил, пожалуй, - распорядиться, чтоб натянули
над оврагом маскировочные сети. Но может быть, и не понадобятся они - если
все сложится по его плану, танки уйдут к переправе еще в темноте.
Он обогнал две полковые кухни на конной тяге, передвигавшиеся неспешно
от танка к танку экипажи, не сходя с брони, а кто и прямо из люка, тянулись
вниз с котелками, куда им щедро сыпали черпаком комковатое варево. Туман,
застлавший дно оврага, смешивался с дымом кухонь, с дизельным выхлопом, еще
не успевшим рассеяться, пахло соляркой, мясной едой, лошадьми, - он втягивал
эти запахи раздувающимися ноздрями и взбадривался, одолевая свой страх -
перед тем, что затеял он и что должно было вот сейчас начаться.
Появление командующего было до того неожиданным, что на него поначалу
не обращали внимания, но все же срабатывал таинственный, ему не видимый
телеграф, и где-то в середине колонны уже выходил ему навстречу командир
полка - с чумазым лицом и, верно, красными от недосыпа глазами. Под
шлемофоном различалась в полумраке темная челка, а по верхней губе
продергивалась ниточка усов. Такого образца усики генерал Кобрисов привык
видеть по утрам в зеркале, бреясь у командира полка, при худобе лица и
черных запавших глазах, они выглядели иначе и делали его похожим на грузина.
Мода в 38-й армии, как уже не раз отмечал генерал, исходила от него те, кто
не мог его видеть, перенимали ее от вышестоящих, - и значит, он, а не
какой-нибудь легендарный разведчик или иной герой, был самым популярным в
армии человеком это и приятно было сознавать, и отчасти раздражало: если
каждый захочет походить на Кобрисова, мудрено отличиться самому Кобрисову.
Рапорт командира он выслушивал сидя, но не утерпел, выбрался из
"виллиса", разрешающим жестом опустил его руку, вскинутую к шлемофону, затем
поймал ее и крепко, порывисто стиснул, горячую и грязную.
- Ладно, с прибытием тебя, майор. Всех привел? Никого не потерял?
- С чем вышли, товарищ командующий, с тем и прибыли, - ответил командир
уклончиво, смущаясь ли этого неуставного тисканья или оттого, что не все у
него вышло без неполадок.
- Хорошо говоришь, только непонятно. Что значит "с чем вышли"?
Право, генерал не нашел бы, в чем его упрекнуть. Ночной рейд был
проделан без опоздания, и это при том, что двигались без фар и габаритных
огней водители, выдерживая дистанции, ориентировались лишь на белый круг в
корме впереди идущего, и это восемь часов без единого привала чудо, что не
заснул никто, не столкнулись, не повредили ни пушек, ни радиаторов.
- Товарищ командующий, - сказал майор, заминаясь, - я, помните,
докладывал... Две машины у меня не вышли из ремонта.
- Ну? А что с ними?
- Я докладывал - башни не вращаются. Если помните.
- Как это не вращаются? Почему?
И, еще задавая свой вопрос, генерал вспомнил отчетливо, как в ответ на
его приказ о передислокации этот командир ему пожаловался, что в мастерской
все тянут с ремонтом двух машин. И вспомнил даже, в чем было дело. Снаряды,
угодившие в стыки между башнями и корпусами, выбили зубья больших поворотных
шестерен этими зубьями, отскочившими внутрь, ранены были в одном танке
башенный стрелок, в другом - командир они, впрочем, успели уже вернуться из
медсанбата, с зубьями же оказалось хуже, нежели с человеческой плотью.
Приваривая их, не избегли коробления малые шестеренки, набегая на сварной
шов, застопоривались, и электромоторы поворота гудели и дымились. Замену
снабженцы не подвезли, и башни просто опустили в гнезда и закрепили по курсу
- от чего пушки, естественно, лишились горизонтальной наводки. Наводить их
можно было лишь поворотом всего танка, что требовало немыслимой в бою
согласованности между водителем и стрелком. Генерал, выслушав доклад,
вскипел тогда: "Бардак у тебя вечный!" - и швырнул трубку. И казалось, его
гнева достаточно, чтоб все наладилось срочно и с этими заклиненными башнями
ему более не досаждали, но вот они выплыли снова - как первая и
непредвиденная помеха.
- И ты их оставил? - вскричал генерал, отшвыривая руку, только что
пожимаемую крепко и порывисто. - Два танка оставил! Ну, майор, удружил!
Низко тебе кланяюсь...
Свою руку он вдруг ощутил чем-то запачканной, какой-то маслянистой
дрянью, и брезгливо ею потряс. Донской, оказавшийся рядом, с невозмутимым
лицом подал ему чистый платок. Генерал отер свою руку платком и швырнул его
наземь.
- Век буду благодарить! - вскричал он едва не жалобно.
Донской молча кивнул, как будто это к нему относилось, и от этой
нелепости генерал еще сильнее обиделся. В ослепляющем гневе он не находил,
какие еще слова бросить в умученное лицо, ставшее ему ненавистным, да с
трижды теперь ненавистными усиками. И еще больше гневило его, что лицо это
было сама виноватость, даже как будто искривилось от сдерживаемых слез.
- Что кривишься! Плакать он мне тут собрался!
- Товарищ командующий, - робко воспротивился майор. - Да разрешите же
объяснить... Я ведь как подумал...
- Чем ты "подумал"?
- ...зачем нам на тот берег инвалидов тащить?
- Умник ты! "Инвалидов"! И хрен с ним, что башня не крутится. Он -
танк. У него еще мотор есть. И броня. Мне на том берегу любая колымага
сгодится, только бы двигалась.
Ничего, разумеется, не решали эти два танка, но они грозили стать