АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
- Да-да, спасибо, - кивнул Ять. - Я обязательно буду.
Двадцатого февраля Ять отпросился с очередной своей службы (заключавшейся в переводе статей из английской и немецкой прессы для перепечатки в городских газетах - разумеется, никто их не перепечатывал. Начальница - бровастая и усатая сорокалетняя Залкинд - отпустила его с неохотой. Ять поюлил, поумолял и в результате успел на Широкую только к половине первого, когда Чарнолуский уже заканчивал свою речь. Он изменился мало - все та же добродушная хомяковатость, многословие советского трибуна, фанфарная пышность трагикомических метафор. Гипсовый бюст Белинского был водружен в распиленной ограде сквера: тут, вероятно, тоже не обошлось без метафоры - неистовый Виссарион как бы проламывал собою решетку, устремляясь к торжеству натуральной школы, этой повивальной бабки большевизма. Ять попал как раз на повивальную бабку - Чарнолуский обожал подобные сравнения. На нем была черная шапочка пирожком и вполне приличное пальто с енотовым воротником. Чуть поодаль - видимо, охраняя его, - стоял красноармеец в недавно введенном обмундировании: серая шинель и ужасный островерхий суконный шлем - рыцарь, но в посконном, суконном варианте.
- И вот сегодня, - говорил Чарнолуский с любимым ораторским жестом - словно выхватывая что-то из воздуха и резко прижимая к груди, снова отбрасывая и снова прижимая, - мы кричим тебе из нашего прекрасного далека: неистовый Виссарион, слышишь ли ты нас? Но нет, он нас не слышит! Он умирает от чахотки, этого бича русской мысли, и взрывная сила его имени такова, что еще двадцать лет о нем упоминают не иначе как шепотом. Мы тянем к нему руки, чтобы пожать его холодеющую руку, и говорим: Белинский, мы слышим, мы видим тебя! Твое дело не пропало! Ликующий народ-победитель называет твое имя одним из первых в пантеоне своих друзей, и сегодня твои памятник осенит собою город, каменные плиты которого сдавливали твою больную грудь!
Ликующий народ-победитель, состоявший из двух девок недвусмысленной наружности, трех толстых баб и стайки мальчишек, с любопытством рассматривавших военный оркестр, жидко похлопал. Проходили и останавливались вислоусые мужчины с внешностью мастеровых, вглядывались в гипсовый памятник и двигались дальше.
- Недолго простоит, - заметил один другому.
- Так то ж временный. Потом медный поставят.
- От ведь делать нечего, - покачал головой первый и плюнул.
Чарнолуский отступил в сторону, оркестр сыграл "Марсельезу", к памятнику вышел Корнейчук. Ять подошел к наркому и робко потянул его за рукав. Красноармеец тут же шагнул к ним; Чарнолуский повернулся к Ятю - и отшатнулся, словно перед ним стоял призрак.
- Вы? - в ужасе спросил он, белея.
Значит, он знает, промелькнуло в голове Ятя; значит, он знает все - и считает меня погибшим вместе с ними.
- Я, Александр Владимирович. Если можно, я просил бы вас... о короткой встрече, минут десять всего...
- Конечно, конечно, пожалуйста! - Чарнолуский постепенно приходил в себя. - Умоляю вас, без этих церемоний. То, что у меня пост, - это же не отменяет старой дружбы... Но что с вами? От вас половина осталась...
- Четверть, - усмехнулся Ять. - Дело мое несложное, я много времени не отниму.
- Да, но когда же? Завтра вечером я отбываю в Москву...
- Завтра днем я пришел бы, куда вы скажете.
- Ах, досада, - завтра я как раз принимаю депутацию от совета петроградских учащихся... Но ничего, ничего. - Тут важно было подчеркнуть свою занятость и при этом не переусердствовать: Чарнолуский ничего не жалел для друзей и не уставал напоминать об этом. - Завтра в три... да, пожалуй, в три. Только там теперь таких церберов выставили - вам, пожалуй что, просто так и не пройти... Я пришлю за вами автомобиль со своим шофером. Нет, нет, не возражайте - так будет удобнее и вам, и мне. Что ж машине простаивать. Куда за вами приехать? Ять назвал адрес.
- Завтра в три, - повторил Чарнолуский, и Ять вежливо отошел. Он еще немного послушал Корнейчука, а потом незаметно ретировался.
Он не верил, что автомобиль будет прислан, - но в половине третьего под окнами его дома на Зелениной зарычал черный лаковый красавец "студебеккер", такой же, какой ровно год назад увозил его на Николаевский вокзал. Водитель живо напомнил ему товарища Викентия - очевидно, большевистское начальство питало слабость к этому типу сознательного рабочего, напоминавшего о том, для кого закрутилась вся эта чехарда с террором, отменой азбуки и расстрелами гимназисток До Смольного домчались лихо; водитель молчал, и Ять не лез к нему с расспросами. Два красноармейца в своих шишаках пропустили машину во двор, в самом Смольном на вахте лежал пропуск, выписанный по всем правилам. В качестве удостоверения личности Ять предъявил билет обозревателя несуществующей "Речи", однако новая большевистская бюрократия бумажкам не верила; красноармеец по внутренней связи потребовал товарища Чарнолуского, объяснил, что к нему на прием явился товарищ без надлежащего удостоверения, и получил разрешение товарища пропустить.
- Четвертый этаж, - с неудовольствием буркнул охранник. В Смольном, во время недолгих наездов в Петербург, Чарнолуский занимал теперь скромный кабинет, в котором прежде обитал товарищ Воронов. Ять сразу узнал это жалкое квадратное помещение; секретаршу Чарнолуский немедленно услал. Он гостеприимно встал навстречу Ятю, однако нельзя было не заметить, что в его движениях и интонациях сильно прибавилось сановитости.
- Добрый день, добрый день. Ну что, где вы? Отчего так давно не обращались? - Прежде, конечно, он сказал бы "не заходили".
- Александр Владимирович, - стараясь не смотреть на него, сказал Ять. - Я пришел просить вас... о содействии. Не можете ли вы мне устроить... я понимаю, конечно, что не имею никакого права вас обременять, и все-таки - нельзя ли похлопотать о моем отъезде?
- Куда вы хотите выехать? - с готовностью поинтересовался Чарнолуский.
- Я хотел бы выехать за границу, - отважился наконец Ять и только после этого поднял глаза на наркома; пришел черед Чарнолуского отворачиваться и избегать прямого взгляда.
- Но почему же так сразу? Я понимаю, конечно, - Чарнолуский ткнул в окно, - что там много чего делается... не так, как хотелось бы. Вам бы в Москву перебраться, честное слово. Тут товарищ Апфельбуам... несколько переусердствовал в закрытии газет и раскрытии заговоров. - Он и тут не мог освободиться от привычки каламбурить в манере провинциального фельетониста. - Но нельзя же за гримасами не замечать... сегодня уже вполне очевидно, что большая часть интеллигенции работает с нами, что рано или поздно, как вот Ильич сказал недавно, - он не мог не подчеркнуть знакомства с Ильичём, - всех Архимедов перетянем и землю сдвинем... Подождите, вы где служите сейчас? Мы подыщем вам нормальную работу, я лично... в аппарате... нуждаюсь в пишущих людях.. Надо заново ставить на крыло газетное дело, нам нужны публицисты старого закала, но свободные от предубеждений, - вы подходите идеально!
Чарнолуский собрался уже развернуть перед Ятем сверкающие перспективы нового газетно-журнального дела, однако Ять прервал его:
- Я хочу вам сразу сказать, Александр Владимирович, что воспевать новую жизнь не смогу. Я ни в чем не обвиняю вас лично и всю вашу власть, Боже упаси... но для меня эта новая жизнь началась с убийства двух десятков моих друзей и единомышленников. Это было сделано, конечно, не по чьему-либо приказу, но безнаказанность убийцам гарантировала именно та самая новая жизнь. - Он знал теперь, что надо сказать все; трусости в этом разговоре он уже никогда себе не простил бы. Чарнолуский уставился на него в крайнем изумлении.
- Виноват, вы о каком убийстве говорите? Если Кронштадт, то ведь там не мы стрелять начали...
- Вы прекрасно знаете, что Кронштадт тут совершенно ни при чем. Я говорю об убийстве двадцати человек из Елагинской коммуны, последних, кто там оставался пятнадцатого мая.
- Виноват, виноват, - забормотал Чарнолуский. - Какое убийство? Какой Елагинской коммуны? Елагинская коммуна, сколько помню, благополучно разошлась после неудачной демонстрации и этой... как же ее... свадьбы! Мне об этой свадьбе в свое время Хламида все уши прожужжал - вот, мол, прообраз будущего союза всех писателей, единение во имя культуры... Вы кого имеете в виду?
- Я имею в виду Казарина, - раздельно произнес Ять. - Я имею в виду Борисова, Алексеева, Льговского, Извольского, Краминова, Ловецкого, Горбунова, Долгушова... всех, кто там оставался к утру. Пришли вооруженные люди и положили всех. В коммуне ждали этих людей, но не ждали, что они придут с ножами. Думали - будет обыкновенный разгон.
- Какой разгон?! О каком разгоне вы говорите?! - Чарнолуский вскочил и забегал по кабинету. - Казарин, по моим сведениям, умер в июле от воспаления желчных протоков, в Семеновской больнице... я лично деньги на памятник выделял, не помню только, где именно похоронили. Льговский на фронте, Борисов в Гельсингфорсе, о Краминове сведений не имею, но смею вас уверить, что он целехонек. И потом, почему разгон?! С чего вы вообще взяли? Я не понимаю, как с вашим умом, верить всем этим домыслам! Никто никого не собирался разгонять! А вы знаете, кто вообще писал все эти доносы на Елагинскую коммуну? - Он хитро подмигнул Ятю. - Это умора, ни за что не поверите. Я ведь регулярно получал сообщения от некоего доброжелателя. Прямые доносы: что там вертеп и чуть ли не штаб восстания. А потом, вообразите, в августе месяце умирает профессор Хмелев, и все оставшиеся от него бумаги - в том числе проект нового курса русского языка, над которым он все работал перед революцией, - попадают ко мне же, в комиссариат образования. Специально из Питера доставили. Смотрю - и что же вижу?! Знакомые все лица! Он даже почерка не менял! Вообразите, каков иезуитский расчет: нарочно на своих же доносил, чтобы мы из берегов вышли!
- А Оскольцев? - спросил ошарашенный Ять. - А Працкевич?
- Какой Оскольцев? - переспросил Чарнолуский. - В коммуне не было никакого Оскольцева...
- Верно, не было. Это товарищ министра иностранных дел во Временном правительстве, он пришел на свадьбу.
- Всех министров и товарищей министров освободили в мае.
- Я знаю, но его там зарезали на моих глазах!
- Опомнитесь, голубчик! - Чарнолуский комически воздел к потолку короткие ручки. - Кто его там зарезал? Борисов?
- Пришли вооруженные люди, - упрямо повторял Ять. - Никаких сомнений относительно их намерений быть не могло. Они пришли, чтобы убить всех.
- Ну, не знаю, кого они там убили, только Працкевича я никакого не знаю и об Оскольцеве ничего не слышал. А вот господин Ловецкий подвизается теперь в газете "Воля России", которую издают при штабе генерала Краснова. Мне экземпляр прислали, в Москве имеется. Покажу, коли заинтересуетесь. Даже псевдонима не поменял - Арбузьев и Арбузьев. Все-таки двуличие неистребимо, не находите?
- Как же он туда попал?
- Ну, как уж он туда попал - не знаю. Однако вы видите теперь, что все эти разговоры о разгоне, о гибели. Хмелев - так и вовсе прямой провокатор... Ну что, раздумали вы уезжать?
- Нет, - помолчав, ответил Ять. - Я видел своими глазами... я не сошел еще с ума. Но если даже убитых было только двое, а остальные каким-то чудом и уцелели, - не знаю, я все-таки привык верить вам, - места в новой России я себе не вижу. Писать мне не для кого и не о чем, и вы сами убедились, что я плохой союзник. Я трус. Я не понимаю, зачем вы брали власть, никогда не полюблю Маркса и никогда не научусь говорить с вашими новыми людьми. Александр Владимирович! Ей-Богу, отпустите меня!
- Я вижу, вас теперь не уговоришь, - Чарнолуский подобрался и заговорил жестче. - Если человек так себя накрутил, его никакие аргументы не возьмут. Что же, если не хотите ко мне в Москву - все-таки подумайте еще недельку, потом известите меня письмом о своем окончательном решении, - не беспокойтесь, ко мне вся почта попадает сразу, - и если не передумаете, я дам вашему делу ход. Полного успеха не обещаю, но слово замолвлю. Тогда явитесь в министерство иностранных дел Северной коммуны - это на Миллионной, - и вам будет оформлен заграничный паспорт. Вы куда хотите ехать?
- Мне все равно куда.
- Ну, решим. Нас признают через пень-колоду, пока проще всего выехать в Гельсингфорс, а уж через Финляндию попадете, куда надумаете. Но все-таки неделю я вас прошу поразмыслить... согласны?
- Согласен, - встал Ять. - Только, прошу вас, помните обещание.
- Я обещаний не забываю, - сухо сказал Чарнолуский, однако руку на прощание подал. Потом он выставил лихую закорючку на изнанке пропуска и демонстративно погрузился в чтение толстой папки, лежавшей у него на столе.
Ять вышел из кабинета. Домой он шел пешком, его пошатывало. Оттепельный воздух распирал легкие. Никогда еще такой, камень не падал с его души. Никто не погиб. Погибли Оскольцев и Працкевич, но все остальные живы, Казарин умер своей смертью, Хмелев доносил на елагинцев и провоцировал раскол... Он, Ять, ни в чем не был виноват! Это не отменяло и не извиняло, конечно, его позорной трусости. Но темные никого не убивали, а может, и темных не было?
Но если так, то с чего мне убегать? Может быть, мне действительно остаться? Он шел к себе на Петроградскую, влюбленными глазами оглядывая полупустые дома, забитые двери, размокшие ветки, редких прохожих, попадавшихся навстречу... Один из них остановился и внимательно поглядел ему в лицо. Ять выдержал этот взгляд, но радость его мгновенно погасла. Жить с этими людьми он не мог. Убили елагинских или не убили, а ехать надо. В конце концов, жизнь не кончена в тридцать шесть лет. Еще не поздно попробовать заново, эмигрировав в другую азбуку.
Сразу после того, как он вышел от Чарнолуского, нарком отложил толстую папку. Некоторое время он просидел в задумчивости, потом вскочил и бегом спустился к Апфельбауму на третий этаж. Чарнолуский вошел к нему без разрешения, испуганная секретарша вбежала следом. Председатель Петросовета обедал, к нему в это время никого не велено было пускать.
- Оставьте нас, - резко сказал Чарнолуский. Секретаршу сдуло.
- А ты, Григорий, послушай меня. Что тут было в ночь на пятнадцатое мая? А?! Апфельбаум доложил куриную ногу на тарелку.
- А-а, - сказал он нагло. - Начинается сеанс пролетарского гуманизма.
- Дилетантизм во всем хорош, - почти ласково сказал Чарнолуский. - Только вот палач-дилетант - это худо. Мучиться дольше.
- Не забывай, с кем разговариваешь! - прикрикнул Апфельбаум.
- Я знаю, с кем разговариваю, - усмехнулся Чарнолуский. - Говори: ты вооружал людей?
- Что значит - вооружал? Люди и так были вооружены, бесхозного оружия в городе тьма...
- Ты натравливал своих бандитов на Елагинскую коммуну?
- Что значит - натравливал?! Пролетарский праведный гаев привел людей к очагу контрреволюции...
- А свидетелей они зачем оставляли, твои праведные люди?!
- Какие свидетели? - насторожился Апфельбаум. - Ты можешь предъявить свидетелей?
- Надо будет - предъявлю. А теперь говори: за каким чертом ты мне врал, что они сами разошлись?
- Кто, старцы твои? Так они и разошлись! Мои люди взяли только тех, кто там ночью пьянствовал. Подержали немного в кутузке и отпустили на все четыре стороны.
Чарнолуский посмотрел в непроницаемо наглые глаза Апфельбаума и понял все. Он понял, куда делись обитатели Елагина дворца, о которых он только что вдохновенно врал Ятю. Понял, кто приказал громить небольшевистские издания и стрелять без предупреждения при попытке сопротивления; и догадался, кроме того, почему его восемнадцатого мая вызвали наконец в Москву. Вероятно, там считали, что елагинскую проблему помогал решать и он. Некоторое время он еще постоял, глядя на председателя Петросовета, потом вышел и больше никогда не заговорил с ним. При редких встречах они не здоровались. Попав в опалу восемь лет спустя, Апфельбаум умолял Чарнолуского о заступничестве, но тот не принял его. Впрочем, не сказать, чтобы в двадцать седьмом году для этого требовалось большое мужество.
Хотя не в Апфельбауме было дело: Апфельбаум никак не мог принять такое в одиночку. Судьбу елагинцев решила директива товарища Воронова, отправленная из Москвы еще до всякого примирения, - разумеется, в обход либерального наркома. От Апфельбаума требовалось только отвести подозрения от власти и для этой цели привлечь к решению задачи не солдат или матросов, но массы; и в выборе исполнителя он в самом деле не ошибся. Этим исполнителям не надо было платить: они получали удовольствие от процесса. Два месяца низовой элемент расчищал город, после чего вернулся в обычное деклассированное состояние. Возможно, Апфельбаум опирался при этом на Луазона, утверждавшего, что уголовный, или так называемый "придонный", элемент в условиях разгула свободы установит железный порядок быстрее всякой реакции, после чего по обыкновению самоистребится. Однако едва ли самонадеянный сын провинциального сапожника, вдобавок упивавшийся властью, находил время для чтения Луазона. А вороновская резолюция о расчистке Елагина острова была опубликована еще при жизни Чарнолуского - в сборнике документов "ВЧК и памятники культуры" (серия "Десять лет Чрезвычайной комиссии"). Товарищ Воронов поморщился, и составители сборника, так ничего и не поняв, в свой срок за публикацию поплатились, - читатели же, ничего не знавшие о елагинских событиях, не обратили на резолюцию никакого внимания. Чарнолуский, писавший восторженную вступительную статью к этому сборнику, сопоставил даты и схватился за голову, но писать прошение об отставке уже не стал. Он завязал с этим делом после переезда в Москву.
Однако чего у него было не отнять, так это честности. Он если что обещал, то делал. В Москве Чарнолуский первым делом пошел в секретариат министерства иностранных дел и добился для Ятя иностранного паспорта. Очень ему был нужен в Петрограде свидетель уничтожения Елагинской коммуны. Черт его знает, как еще все повернется. За границей пусть врет, что хочет, - всем эмигрантским бредням одна цена.
29
Ять отправил прошение о выезде, как приказали, через неделю и еще раз, внятно и по пунктам, изложил в нем свои аргументы: пользы Советской республике принести не могу, к физическому труду стал после болезни малопригоден, заниматься умственным не вижу возможности, в Гельсингфорсе на лечении находится моя мать (он сходил даже в Лазаревскую, добыл справку), прошу дать мне возможность выехать за границу, обещаю ни в какие антироссийские организации не вступать и к антисоветским организациям не примыкать. Но в письме необходимости не было - все и так уже крутилось, и пятого апреля 1919 года на его адрес пришла повестка:
"Назначено вам 7 апреля сево года пребыть в заявительный отдел Министерства иностранных дел Северной комуны к 13 часам дня".
Безграмотность этой повестки странным образом успокаивала; стало быть, новая орфография, уже общеобязательная, насаждалась пока не под угрозой расстрела. В частном письме безграмотность выглядит отталкивающе, но в государственном документе она даже трогательна. Министерство иностранных дел, оно же и управление внутренних, оно же и здание Петроградской Чеки, вплотную примыкало к зданию Генерального штаба, которое снилось Ятю в ночь переворота. Вот о чем думал Ять, входя в желтое здание, а никак не об убийстве Урицкого, которого в этом самом здании уложили восемь месяцев назад. Об отчаянном поступке Каннегисера Ять, конечно, знал и считал его образцом бессмысленного злодейства: за убийство одного малоприятного, но далеко не самого зверского чекиста расстреляли, по слухам, всех, кто к этому моменту сидел. Впрочем, в августе восемнадцатого Ять еще плохо понимал, что происходит вокруг, - а в сентябре, по обыкновению, слишком был поглощен самоуничижением. На входе его долго проверяли, досматривали, ощупывали на предмет оружия; оружия не оказалось, и началось странствие по кругам бюрократического ада, в раннесоветскую эпоху для многих еще нового. Тот факт, что за Ятя просил лично нарком Чарнолуский, придал делу некоторое ускорение, но по пути из Москвы в Петроград оно почти уничтожилось - так что выезду предшествовала долгая карусель, к которой Ять, впрочем, отнесся весьма благодушно. Он ко всему теперь относился благодушно - грех с его души был снят, разрешение на выезд получено, и впереди было еще тридцать пять лет жизни. Малую часть их можно было потратить и на хождения.
Все это время, вспоминавшееся ему потом как блаженное, весна решительно брала свое, даром что подзадержалась: в марте было, пожалуй, еще и похолодней, чем в январе, - но в апреле все принялось блистать и таять, и Ятю виделся в этом добрый знак. Он ходил на работу, где Залкинд терзала его все яростней, изумляясь, почему его ничто не берет, - рассеянно улыбался в ответ: давай, давай, милая, скоро я буду далеко. Нет ничего слаще тайного ехидства беглеца, который еще ТУТ и не знает пока толком, как ТАМ, - хотя, что скрывать, Ять с пристрастным интересом читал теперь немецкие и французские газеты; пресса, впрочем, была все больше красная или розовая, тошнотворно-скучная, - однако попадались и мнения врагов, прелестные, писанные живым человеческим языком; в них не было русского злорадства, с каким иные враги режима встречали новости о голоде, разрухе и самоубийствах. Англичане умудрялись даже и сострадать бывшим союзникам, ввергшим себя в этакую выгребную яму. Отвратительны, пожалуй, были одни американцы, умудрявшиеся с энтузиазмом приветствовать новую свободную Россию; не сказать, чтоб они лицемерили и на деле радовались упадку конкурента, - скорей им приятно было любое масштабное зрелище, и не может же в самом деле быть плохо людям, которые на наших глазах так красиво взлетают на воздух! С непробиваемой жизнерадостностью этой публики ничего нельзя было сделать, и утешало только то, что американский пролетариат точно так же здоров и жизнерадостен: нет в его среде ни отважных самопожертвователей, ни героических одиночек, а есть простые и честные тред-юнионисты, более всего озабоченные своим кошельком.
А впрочем, Ять и не задумывался особенно, как он будет ТАМ. Он радовался только, что не будет больше ЗДЕСЬ; Чарнолуский, великодушно подаривший ему право на жизнь и снявший грех с души, представлялся ангелом-избавителем. Он прошел в петроградскую службу учета трудящихся, где ему должны были выдать абсурдную справку о том, что он не является ценным работником (там над ним долго смеялись - обычно приходили вымаливать справку ровно противоположного содержания, чтобы избавиться от уплотнения или спасти хоть часть мебели). Как раз перед ним за такой справкой явился престарелый беллетрист Яроцкий, автор бесчисленных и неотличимых романов из купеческого быта.
- Ведь это черт знает что! - говорил он, воздевая руки. Яроцкий был писатель старого закала, живописный, с длинными седыми космами, раздвоенной бородой, в длинном пальто, похожем на рясу. - Ну хорошо, я все понимаю, товарищ Лабазников - руководящий, ответственный элемент. Но кресло, кресло мое зачем ему? На что ему три кресла?
- А вам зачем?
- Я пишу в нем!
- На стуле будете писать...
- Ну хорошо, хорошо! Но зачем ему канапе?
- Что?
- Канапе - это... это, если хотите, диванчик...
- Мы - ничего не хотим, - как младенцу, объяснял ему широкоплечий юноша с усталым и надменным видом - пролетарский Байрон, уставший от людского ничтожества. - Это вы хотите, а нам - ничего не надо...
Они все теперь были Байроны, презирающие ничтожных противников. Говорили - гидра... а тут несколько сотен больных запуганных людей, цепляющихся за свою рухлядь. Презрение победителей к побежденным было характернейшей особенностью первых лет русской революции - все получилось слишком легко, без должного сопротивления, вдобавок побежденные готовно и с опережением оправдывали любые действия победителей - и оттого победители, робкие поначалу, все больше наглели, глумились и красовались. В Карташевке, ребенком, Ять видел раз мальчика-ровесника, оторвавшего мухе крылья и упрекавшего ее в слабости духа: "Что, не летаешь? Не летаешь?!"
- Так зачем ему диванчик?!
- А вам зачем?
- Я могу прилечь на него... после того, как попишу...
Желая выказать себя полезным членом общества, Яроцкий упирал на процесс письма, старался привязать к нему всю свою мебель, - даже бамбуковая ширма была ему нужна, чтобы отгородиться от бездны, которую он все время ощущает рядом с собой во время писания... Какой бездны? - бездны горя народного, разумеется! Беллетриста отпустили со справкой об ограниченной полезности, так что на канапе он еще мог надеяться, но с ширмой, видимо, стоило проститься. Теперь ею будет отгораживаться от бездны товарищ Лабазников - если, конечно, товарищу Лабазникову зияют бездны.
Но и справка о бесполезности, наглядно удостоверявшая принадлежность Ятя к племени лишних людей, была получена, и народная милиция выдала свидетельство, что Ять с 1917 года не арестовывался и в розыске не появлялся. Добродушный архивист с Миллионной подтвердил, что Чека Ятем не интересовалась. Даже из архива охранки пришлось извлечь справку о том, что и там на Ятя нет ни единого дела, - и нашего героя немало повеселил тот факт, что Чека интересуется благонадежностью горожан в глазах охранки и считает именно это серьезным критерием. Тут открывалась замечательная перспектива - разумеется, переняв все методы ненавистного самодержавия, от цензуры до запрета на публичные сборища, новая власть обязана была прислушиваться к мнению охранки относительно благонамеренности тех или иных лиц; Ять еще не знал того, что писатель Яроцкий был добровольным осведомителем при обоих режимах, в первом случае надеясь приобрести обстановку, а во втором - вернуть. Не знал он, однако, и того, что обобщение его было хоть и верно, а преждевременно: далеко не со всякого выезжающего требовали справку из архивов охранки, а просто в коридорах власти, как всегда, шла подспудная борьба - и если бы отъезд Ятя никем не тормозился, он уехал бы уже через неделю, как и выезжали обычно протеже народных комиссаров; однако дело происходило в Петрограде, где Чарнолуского с некоторых пор терпеть не могли. Апфельбаум считал его личным врагом. Дело Ятя тормозили изо всех сил, и чиновник, который им ведал, получил указание измысливать любые предлоги, чтобы задержать наркомовского прихвостня. Ятю еще повезло, что мучитель оказался недостаточно изобретателен. Так иногда тайные векторы истории совпадают с силовыми линиями подковерной борьбы, и весь вопрос в точке зрения историка; одному, как Ятю, свойственно думать, что большевизм окончательно смыкается с царизмом, а другому - что Апфельбаум окончательно ссорится с Чарнолуским. Все наши споры и есть, в сущности, вопрос о точке зрения на очевидные факты - в этом залог полной бессмысленности всякой полемики, но только бессмысленное и интересно. Вот почему люди по-прежнему делятся на тех, кто повсюду отыскивает Божий вектор, и тех, кто копается в фальшивых авизо, полагая, что приближается таким образом к истине. Любопытно, что выводы, к которым приходят обе группы, часто одинаковы, но это почему-то их не примиряет. Вероятно, для обеих слишком огорчительна мысль о том, что Божественная воля может осуществляться через фальшивые авизо.
Но и вся эта мельтешня теперь не угнетала Ятя, он покорно наматывал круги по весеннему Петрограду, радуясь солнцу и блеску, - и лишь изредка задумывался: почему в прежней России его с ума свела бы подобная волокита, а в нынешней только забавляет? Вскоре ему явился простой ответ: прежнюю Россию он худо-бедно воспринимал как свою страну, мучился ее муками и болел ее бедами; ему обидны были ее военные поражения и внутренние глупости. Нынешняя - особенно в перспективе отъезда - была уже вовсе не его, свершилась предсказанная Льговским эмансипация от родины, и хорошо бы поговорить об этом с Льговским, когда он наконец вернется с фронта... не может же быть, чтобы Чарнолуский так спокойно солгал!
Отделение от родины позволило рассматривать ее без прежней ненависти, с ироническим состраданием, с каким в лучших британских газетах писали о превращениях Московского Кремля, ставшего резиденцией Ленина. Живя в этой новой и совершенно чужой стране (прежняя, видать, окончательно исчезла невыносимой зимой девятнадцатого), Ять с любопытством туриста присматривался к пресловутой вобле, к тухлой селедке, которую давали в пайках вместе с полутухлой, к детям с их звероватыми играми, к суконным рыцарям в шишаках... Так, верно, смотрел бы на нас марсианин; жить без родины оказалось очень приятно. Впрочем, не сказать, чтобы он жил вовсе без родины; просто ею оказалась не Россия, и он сам дивился ложному отождествлению, в которое слепо верил все свои первые тридцать пять лет. Бедный Стечин, зачем было спорить с ним - ведь он с самого начала был прав, и пришел к этому всего-то в двадцать лет! Почему мы ненавидим людей только за то, что они страдали меньше нашего? Ведь мои страдания на пути к этому блаженному освобождению отнюдь еще не значат, что мой путь лучший... Бывают счастливцы, рождающиеся без Родины вообще. Интересно, есть ли дети у ходунов?
Наконец ему осталась последняя инстанция - на этот раз настоящая, через которую проходили все отъезжающие за границу: это был отдел по выдаче виз, размещенный в бывшей торсуновской гимназии, где преподавал когда-то Комаров-Пемза. Ять тут же вспомнил это - и словно облако наползло на его душу; как назло, и швейцар у входа был древний, старой закалки - наверняка еще из тех, что караулили тут гимназический гардероб. Прежде швейцар, вероятно, был строг, - а ныне жалок и кроток и на всякого человека из гимназического прошлого смотрел с собачьей преданностью, как Захар на Штольца; по правде сказать, старше немного выжил из ума Ять заподозрил это, но на всякий случай все равно спросил - нет ли каких сведений о словеснике Комарове?
- Как же, были-с, - закивал старик, - вот только позавчера и были-с...
- Как, когда?! - вскричал Ять.
Старик, ответивший машинально, не задумываясь, испугался, что ляпнул что-то не то, и принялся извиняться: не помню-с, толком ничего теперь не помню-с, но заходили, были... бы-ва-ли... Конечно, он не помнил никакого Комарова; показали бы портрет - узнал бы, а так - нет. Но для Ятя все было утешением: стало быть, Пемза жив - значит, и все живы...
Он поднялся на второй этаж; в пустом и гулком гимназическом здании, в рекреациях, насквозь просвеченных весенним солнцем, в желтых стенах, в желтом паркете - во всем была радость, та грустная радость, с каким выпускник гимназии осматривается в ней двадцать лет спустя. Ять, впрочем, заканчивал не торсунов-скую, а пятнадцатую, что на Литейном. Заходить он туда избегал. Все визы в Петрограде девятнадцатого года выдавались централизованно - новая власть старалась не допускать прямых контактов между иностранными дипломатами и рядовыми гражданами; выездной паспорт Ятю уже изготовили - требовалось сдать его в кабинет тридцать шестой. Было тринадцатое апреля, Ять пришел к одиннадцати, постучал - и еще до того, как услышать "Войдите!", знал, кого увидит в бывшем кабинете словесности. Он таинственно знал об этом еще с утра, а потому в душе его, вместо обычного иронического благодушия, билось тревожное счастье; счастье прежде всего - даже после всего, что было. Он убеждал себя, разумеется, что предчувствия - вздор, что этак можно поверить чему угодно - но лишний раз понял, что предчувствию надо верить тем сильней, чем оно на первый взгляд невероятней. Таня вскочила, увидев его, и замерла у доски, как гимназистка.
Класс был пуст, на стенах еще красовались Пушкин и Лермонтов, Грибоедов и Достоевский, а над доской висел лично изготовленный Пемзой плакатик с аккуратно выписанными исключениями на "ять". На время диктанта табличка переворачивалась. Звезда, гнездо, седло, брести, цвести, приобрести... Ночная крымская дорога: шары омелы в ветках, похожие на гнезда; над нами звезды, под нами седла... Я брел долго, цвел недолго и бессмысленно, и вот что я приобрел.
- Здравствуй, Таня, - севшим голосом сказал он.
Она не бросилась его обнимать, - чай, не Гурзуф; он был теперь никто, а она как-никак уполномоченная по связям с иностранными представительствами, с благодарностью от самого наркоминдела. Главное же - она не ждала его; он давно уже должен был исчезнуть, как и вся прежняя жизнь, - оказаться за границей, в ссылке, Бог весть где еще... Странно было думать, что когда-то он столько для нее значил, чудной, ничего вокруг не желавший понимать... Теперь ей было уже двадцать три года. Она любила взрослого человека
- Ять! Откуда? - выдохнула она.
- Это ты мне скажи откуда. Я-то не уезжал... Разрешите присесть, товарищ Поленова?
- Лосева, - поправила она
- О, - протянул он. - Но хорошо хоть не Зуева.
- Ять, Господи! - она не выдержала, закрыла лицо руками и всхлипнула.
- Оставь, пожалуйста. Все, что связано с тобой, я прекрасно помню. Ну, расскажи мне, как ты не попала в Париж.
- Да самым обыкновенным образом. - Она отняла руки, и он увидел, что глаза ее сухи. - Передумала в Ялте, посмотрела как следует на Зуева, поговорила с Маринелли и осталась... При немцах там появилось даже что-то вроде порядка, а когда их выбили - пошли поезда; я и вернулась.
- Минуту, минуту! - Ять наморщил лоб, силясь что-то припомнить. - Скажи, а настоящая фамилия Маринелли, часом, не Лосев? Честное слово, будь он твоим новым мужем, я бы не ревновал.
- Лосев, - сухо сказала Таня, - оформлял тебе паспорт. Ять вспомнил сухощавого, желчного очкастого коммуниста, выписывавшего ему документы, и подумал, что неуловимое сходство с Зуевым, пожалуй, все-таки есть.
- Должно быть, человек надежный, - серьезно кивнул он.
- Надежный, - с вызовом ответила Таня.
- Я ненадежный человек, Таня, и почти не существую, - снова кивнул Ять. - Вот справки о том, что я не представляю никакой ценности, вот паспорт, вот разрешение на выезд - прошу тебя, не затягивай с решением.
- Но где ты был все это время? Я думала, ты давно...
- Жив, жив, - успокоительно сказал он.
- Я не о том! Ять, - у нее жалобно скривился рот, - Ять, почему мы встретились как враги? Что случилось? Ведь я та же самая, я всегда была такой, и если ты приписывал мне что-то другое - разве это моя вина, Ять?
Она и в самом деле не изменилась - та же стройность, легкость, живость, разве что на все это словно лег тончайший слой пыли - тут же ложившийся, впрочем, на все, становившееся советским; конечно, и товарищ Лосев недолго удержит ее в этсм поле, а может, и сам что-нибудь поймет, он человек неглупый.
- Ты ни в чем не виновата, Боже упаси. Слушай, миллион мужчин до меня говорили женщине эту роковую фразу - "Ты ни в чем не виновата", и всегда с одной и той же интонацией. Все любовные диалоги множество раз уже проговорены, и всегда с одной и той же интонацией: "Чем я виновата?" - "Ты ни в чем не виновата". Каждый мужчина старается сказать женщине то, что она хочет услышать, а каждая женщина хочет услышать только то, что она ни в чем не виновата... опера, одно слово! - При слове "опера" он отчего-то почувствовал во рту жирный, мыльный вкус.
- Ты так говоришь, словно это я оставила тебя в Гурзуфе.
Удивительно, как она умела все обернуть - и как теперь это умиляло, а не раздражало его.
- Да, конечно, - подтвердил он. - Но ведь обида твоя не столь сильна, чтобы отказать мне в выезде?
- Резолюция есть, паспорт тебе выдан - значит, я сделаю, что должна сделать. У нас произвола нет.
Он отметил это "у нас".
- Но скажи - ведь спросить тебя я имею право? - почему ты едешь и почему именно сейчас? Я поняла бы тебя, допустим, в восемнадцатом - но сейчас, когда погнали Деникина, когда скоро раздавят Колчака?
- Знаешь, мне почти ничего не говорят эти фамилии. Я знаю, что есть какие-то Деникин и Колчак и что они хотели взять Питер и чуть было не взяли его, - но, веришь ли, мое решение никак с ними не связано.
- А с чем же, позволь узнать, оно связано?
- Оно связано с тем, что я устал выбирать из двух, а в России это единственный вариант. Поверь, Таня, я хорошо подумал. И позволь заметить, что я старше тебя на тринадцать лет.
- Это-то и плохо, - натянуто усмехнулась она - Это-то и мешает тебе увидеть нашу правду.
- Таня, я уже видел вашу правду во всех ее вариантах. В том числе и в Гурзуфе. Разумеется, все вы чудные, чудные люди, как ты любила говорить о товарище Трубникове, - но места себе я тут не нахожу, а потому позволь мне связать остаток жизни с другой страной. Ведь и я тебе не нужен больше?
- Ты мне всегда будешь нужен, - почти беззвучно проговорила она, не глядя на него. - Это проклятие, и я ненавидеть тебя готова.
- Я тоже очень люблю тебя, - честно сказал Ять.
- Но почему, почему, Ять? Почему ты не хочешь остаться?
- А почему ты удерживаешь меня?
- Не знаю, - она опустила глаза. - Честно, Ять, не знаю. Ты вправе, конечно, подумать, что мне выдают отдельный паек за то, что я уговариваю отъезжающих.
- Ну, этого-то я не подумаю никогда. Я не Казарин.
- Казарин. кто это?
- Он умер. Очень любил про людей гадости выдумывать. А кстати, паек-то действительно дают? - Он только теперь обратил внимание на то, как она одета: товарищ Лосев не жалел средств. Строгое, до колен платье зеленого бархата, явно пошитое недавно и сидящее на ней идеально; никаких украшений, но часики на серебряном браслете. Впрочем, ей шли и сапоги. Он легко мог представить ее комиссаршей на фронте - и солдаты пошли бы за ней куда угодно, пусть движимые желаниями совсем иного рода, нежели жажда расправы с Деникиным. Удивительно, как из этих хрупких девочек получались большевистские амазонки; впрочем, должно быть, им всегда хотелось чего-то подобного. Не Казарин же, в самом деле, должен был жить с Ашхарумогой, - она могла бы на руках его носить, убаюкивая; нет, только слоноподобный Паша, и Паша ведь далеко еще не худший вариант!
- Паек мне дают. - Она зло сощурилась. - Это все, что тебя интересует?
- Почему, интересует многое, - но ведь мы теперь не об этом говорим. Я пытаюсь понять, почему ты не хочешь меня отпустить.
- Я не могу отпускать или не отпускать. Мое дело - получить для тебя визу. Но пойми, - она снова вскочила, - я сама не все себе объясняю. Я только чувствую, что с твоим отъездом что-то кончится, теперь уже насовсем.
- Все давно кончилось, Таня, - удивляясь собственному спокойствию, сказал он. - Говоря театрально, доигрывается эпилог. Уже и сейчас нельзя ничего изменить - нас, может, для того и свели, чтобы мы ясно увидели, как далеко разлетелись. Я смотрю на тебя - и впервые в жизни не могу тебя обнять.
- Ну, это просто, - она улыбнулась совсем прежней улыбкой и подошла к нему вплотную, однако, секунду постояв рядом, отшатнулась в ужасе.
- Вот видишь, - виновато сказал он.
- Ты совсем другой, - прошептала Таня. - Совсем, совсем другой...
- Ах, Таня, ну к чему это? Это так мелодраматично... Просто вокруг все другое до неузнаваемости, вот и мы с тобой ничего теперь не можем понять друг в друге. Понимаешь ли ты теперь, какая эфемерная штука человек? Он думает, что решает, - а ведь мы с тобой ничего не в силах решить. В одно время мы одни, в другое - другие, и разные токи идут через нас. В общем, чтобы это понять, уже стоило увидеться.
- Ять, - она и впрямь никогда не видела его таким, - неужели тебе не...
- Неужели тебе не хочется остаться со мной? - закончил он. - Нет, Таня, не хочется. Чем дальше от тебя, тем ближе к себе - по крайней мере пока; хватит переваливать себя на кого попало. Ты, конечно, не кто попало, но слава Богу, что я вовремя тебя освободил от своей пустоты. Она есть и в тебе, конечно, - но у тебя впереди больше времени, успеешь наполниться. Впрочем, тебе тоже здесь надоест, но на этом посту проще устроить себе выезд.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 [ 34 ] 35 36
|
|