казалось. Пять недель продолжалась она. Он поднимал руку, смотрел на
смоченное кровью полотенце и бормотал про себя: "Нет, уж теперь совершенно
все кончилось!" И во все это утро, в первый раз в эти три недели, он почти
и не подумал о Лизе, - как будто эта кровь из порезанных пальцев могла
"поквитать" его даже и с этой тоской.
ему, - вот эти-то самые люди, которые еще за минуту не знают, зарежут они
или нет, - уж как возьмут раз нож в свои дрожащие руки и как почувствуют
первый брызг горячей крови на своих пальцах, то мало того что зарежут, -
голову совсем отрежут "напрочь", как выражаются каторжные. Это так".
сейчас что-то сделать или что непременно сейчас что-то с ним само собой
сделается; он ходил по улицам и ждал. Ужасно хотелось ему с кем-нибудь
встретиться, с кем-нибудь заговорить, хоть с незнакомым, и только это
навело его наконец на мысль о докторе и о том, что руку надо бы перевязать
как следует. Доктор, прежний его знакомый, осмотрев рану, с любопытством
спросил: "Как это могло случиться?" Вельчанинов отшучивался, хохотал и
чуть-чуть не рассказал всего, но удержался. Доктор принужден был пощупать
ему пульс и, узнав о вчерашнем припадке ночью, уговорил его принять теперь
же какого-то бывшего под рукой успокоительного лекарства. Насчет пореза он
тоже его успокоил: "Особенно дурных последствий быть не может". Вельчанинов
захохотал и стал уверять его, что уже оказались превосходные последствия.
Неудержимое желание рассказать все повторилось с ним в этот день еще раза
два, - однажды даже с совсем незнакомым человеком, с которым сам он первый
завел разговор в кондитерской. Он терпеть не мог до сих пор заводить
разговоры с людьми незнакомыми в публичных местах.
себе платье. Мысль посетить Погорельцевых продолжала быть ему неприятною, и
он не думал о них, да и не мог он ехать на дачу: он как бы все чего-то
ожидал здесь в городе. Обедал с наслаждением, заговорил с слугой и с
обедавшим соседом и выпил полбутылки вина. О возможности возвращения
вчерашнего припадка он и не думал; он был убежден, что болезнь прошла
совершенно в ту самую минуту, когда он, заснув вчера в таком бессилии,
через полтора часа вскочил с постели и с такою силою бросил своего убийцу
об пол. К вечеру, однако же голова его стала кружиться и как будто что-то
похожее на вчерашний бред во сне стало овладевать им мгновениями. Он
воротился домой уже в сумерки и почти испугался своей комнаты, войдя в нее.
Страшно и жутко показалось ему в его квартире. Несколько раз прошелся он по
ней и даже зашел в свою кухню, куда никогда почти не заходил. "Здесь они
вчера грели тарелки", - подумалось ему. Двери он накрепко запер и раньше
обыкновенного зажег свечи. Запирая двери, он вспомнил, что полчаса тому,
проходя мимо дворницкой, он вызвал Мавру и спросил ее: "Не заходил ли без
него Павел Павлович?" - точно и в самом деле тот мог зайти.
"вчерашнюю" бритву, чтоб посмотреть на нее. На белом костяном черенке
остались чутошные следы крови. Он положил бритву опять в ящик и опять запер
его в бюро. Ему хотелось спать; он чувствовал, что необходимо сейчас же
лечь, - иначе он назавтра никуда не будет годиться. Завтрашний день
представлялся ему почему-то как роковой и "окончательный" день. Но все те
же мысли, которые его и на улице, весь день, ни на мгновение не покидали,
толпились и стучали в его больной голове и теперь, неустанно и неотразимо,
и он все думал - думал - думал, и долго еще ему не пришлось заснуть...
думал он, - то вспадала ли ему эта мысль на ум хоть раз прежде, хотя бы
только в виде мечты в злобную минуту?"
что мысль об убийстве ни разу не вспадала будущему убийце на ум. Короче:
"Павел Павлович хотел убить, но не знал, что хочет убить. Это бессмысленно,
но это так, - думал Вельчанинов. Не места искать и не для Багаутова он
приехал сюда - хотя и искал здесь места, и забегал к Багаутову, и
взбесился, когда тот помер; Багаутова он презирал как щепку. Он для меня
сюда поехал, и приехал с Лизой..."
именно с той самой минуты, как увидел его в карете, за гробом Багаутова, "я
чего-то как бы стал ожидать... но, разумеется, не этого, разумеется, не
того, что зарежет!.."
подымая голову с подушки и раскрывая глаза, - все то, что этот...
сумасшедший натолковал мне вчера о своей ко мне любви, когда задрожал у
него подбородок и он стукал в грудь кулаком?
Этот Квазимодо из Т. слишком достаточно был глуп и благороден для того,
чтоб влюбиться в любовника своей жены, в которой он в двадцать лет ничего
не приметил! Он уважал меня девять лет, чтил память мою и мои "изречения"
запомнил, - господи, а я-то не ведал ни о чем! Не мог он лгать вчера! Но
любил ли он меня вчера, когда изъяснялся в любви и сказал: "поквитаемтесь"?
Да, со злобы любил, эта любовь самая сильная...
колоссальное впечатление в Т., именно колоссальное и "отрадное", и именно с
таким Шиллером в образе Квазимодо и могло это произойти! Он преувеличил
меня во сто раз, потому что я слишком уж поразил его в его философском
уединении... Любопытно бы знать, чем именно поразил? Право, может быть,
свежими перчатками и умением их надевать. Квазимоды любят эстетику, ух
любят! Перчаток слишком достаточно для иной благороднейшей души, да еще из
"вечных мужей". Остальное они сами дополнят раз в тысячу и подерутся даже
за вас, если вы того захотите. Средства-то обольщения мои как высоко он
ставит! Может быть, именно средства обольщения и поразили его всего более.
А крик-то его тогда: "Если уж и этот, так в кого же после этого верить!"
После этакого крика зверем сделаешься!..
подлейшим образом выразился, то есть он ехал, чтоб зарезать меня, а думал,
что едет "обняться и заплакать"... Он и Лизу привез. А что: если б я с ним
заплакал, он, может, и в самом бы деле простил меня, потому что ужасно ему
хотелось простить!.. Все это обратилось при первом столкновении в пьяное
ломание и в карикатуру и в гадкое бабье вытье об обиде. (Рога-то, рога-то
над лбом себе сделал!) Для того и пьяный приходил, чтоб хоть ломаясь, да
высказать; непьяный он бы не смог... А любил-таки поломаться, ух любил! Ух
как был рад, когда заставил поцеловаться с собой! Только не знал тогда, чем
он кончит: обнимется или зарежет? Вышло, конечно, что всего лучше и то и
другое, вместе. Самое естественное решение! Да-с, природа не любит уродов и
добивает их "естественными решеньями". Самый уродливый урод - это урод с
благородными чувствами: я это по собственному опыту знаю, Павел Павлович!
Природа для урода не нежная мать, а мачеха. Природа родит урода, да вместо
того чтоб пожалеть его, его ж и казнит, - да и дельно. Объятия и слезы
всепрощения даже и порядочным людям в наш век даром с рук не сходят, а не
то что уж таким, как мы с вами, Павел Павлович!
Невеста! Только у такого Квазимодо и могла зародиться мысль о "воскресении
в новую жизнь" - посредством невинности мадемуазель Захлебининой! Но вы не
виноваты, Павел Павлович, не виноваты: вы урод, а потому и все у вас должно
быть уродливо - и мечты и надежды ваши. Но хоть и урод, а усумнился же в
мечте, почему и потребовалась высокая санкция Вельчанинова, с благоговением
уважаемого. Надо было одобрение Вельчанинова, подтверждение от него, что
мечта не мечта, а настоящая вещь. Он меня из благоговейного уважения ко мне
повез и в благородство чувств моих веруя, - веруя, может быть, что мы там
под кустом обнимемся и заплачем, неподалеку от невинности. Да! должен же
был, обязан же был, наконец, этот " вечный муж" хоть когда-нибудь да
наказать себя за все окончательно, и чтоб наказать себя, он и схватился за
бритву, - правда, нечаянно, но все-таки схватился! "Все-таки пырнул же
ножом, все-таки ведь кончил же тем, что пырнул, в присутствии губернатора!"
А кстати, была ли у него хоть какая-нибудь мысль в этом роде, когда он мне
рассказывал свой анекдот про шафера? А было ли в самом деле что-нибудь
тогда ночью, когда он вставал с постели и стоял среди комнаты? Гм. Нет, он
в шутку тогда стоял. Он встал за своим делом, а как увидел, что я его
струсил, он и не отвечал мне десять минут, потому что очень уж приятно было
ему, что я струсил его... Тут-то, может быть, ему и в самом деле что-нибудь
в первый раз померещилось, когда он стоял тогда в темноте...
и не было. Так ли? Так ли? Ведь избегал же он меня прежде, ведь не ходил же
ко мне по две недели; ведь прятался же он от меня, меня жалеючи! Ведь
выбрал же вначале Багаутова, а не меня! Ведь вскочил же ночью тарелки
греть, думая сделать диверсию - от ножа к умилению!.. И себя и меня спасти
хотел - гретыми тарелками!.."
"светского человека", пересыпая из пустого в порожнее, пока он успокоился.
Он проснулся на другой день с тою же больною головою, но с совершенно новым