на подушку. И внезапно Марта, с ужасным лицом, бледным,
блестящим, широкоскулым, со старческой дряблостью складок у
дрожащих губ, вбегала, хватала его за кисть, тащила его на
какой-то балкон, высоко висящий над улицей, и там, на мостовой,
стоял полицейский и что-то держал перед собой, и медленно рос,
и дорос до балкона и, держа газету в руках, громким голосом
прочел Францу смертный приговор.
действительно, проспал слепо, а потом все пошло сначала, хуже
прежнего.
бледность и посоветовал купаться по воскресеньям в озере,
жариться на солнце. Но ледяная лень тяготела над Францем, а
вдобавок; досужий час значил час с Мартой. Она же принимала его
бледность за тот пронзительный недуг, которым сама болела, за
белый жар неотвязной мысли. Ее радовало, когда, иногда в
присутствии Драйера, Франц, встретив ее взгляд, начинал сжимать
и разжимать руки, ломать спички, теребить что-нибудь на столе.
Ей казалось тогда, что ее лучи пронзают его насквозь, и что
кольни она его острым лучом в ту напряженно сжатую частицу его
души, где таится сдержанный образ убийства, эта частица
взорвется, пружина соскочит, и он мгновенно ринется. Зато ее
раздражало, когда не ею, не ее взглядом и словом, бывал
потрясен Франц. Она пожимала плечами, слушая его бормотание:
что он сумасшедший...
нам даже выгодно. Перестань, пожалуйста, дергаться.
квартире, где хозяин душевнобольной. Вот почтальон тоже
подтверждает. Я не могу...
Франц тряс головой.
все так неприятно...
вынюхивает. Мне кажется, что нам очень повезло в этом смысле.
Франц.-- Такой там бывает странный шум, не то смех, не то... Я
не знаю,-- вроде... кудахтанья... -- Ну, довольно,-- тихим
голосом сказала Марта. Он замолчал, опустив одно плечо ниже
другого. -- Милый, милый,-- заговорила она уныло и бурно.--
Разве это все важно? Разве ты не чувствуешь, что дни идут,-- а
мы все мечемся, не знаем, что предпринять. Ведь этак мы себя
доведем до того, что в один прекрасный день просто набросимся,
разорвем, растопчем... нельзя так тянуть. Надо что-нибудь
придумать. И знаешь...-- Она понизила голос почти до
шепота.--...Знаешь, он последнее время такой живой, невозможно
живой...
действовали на него запах цветущих лип, солнце, игра в теннис,
сложный круговорот дел. Кроме того, у него было увлечение. До
поры до времени он решил скрыть это увлечение от жены, хотя,
правда, раза три намекал на какое-то особое, необыкновенное
дело. Но и то сказать: как бы он объяснил ей, чем увлекся?
Невозможно. Сочла бы за пустую прихоть. Пожилой Пигмалион и
дюжина электрических Галатей. Они уже оживали, оживали... Жена
бы сказала: "Занимаешься чепухой". Да,-- но какая чудесная
чепуха... Он улыбнулся, подумав, что и у нее, небось, свои
причуды. Перед тем как лечь спать, например, розовая вода и
лед. И не только уход за лицом, но и всякие упражнения, уроки
ритмической гимнастики,-- чуть ли не каждый день. Он улыбнулся
опять и тростью простучал по частоколу. Шел он по солнечной
стороне улицы. Его спутник--чернявенький изобретатель--все
намекал, что недурно бы перейти на теневую панель. Но Драйер не
слушал. Если ему приятно солнце, той другим оно должно быть
приятно тоже. "Еще довольно далеко,-- вздохнул его спутник,--вы
непременно хотите пешком?"--"С вашего разрешения",--рассеянно
поклонился Драйер и малость ускорил шаг. Он теперь думал о том,
как весело жить, как все любопытно в жизни. Вот сейчас,
например, ведут его смотреть на что-то весьма занятное.
Останови он прохожего и спроси: "А угадай-ка, милый, на что я
иду смотреть и почему должен пойти",--никогда бы не ответил
прохожий. Мало того: все эти люди на улице, снующие мимо,
ожидающие на трамвайных остановках -- какое собрание тайн,
поразительных профессий, невероятных воспоминаний. Вот этот,
например, в котелке, с моноклем -- быть может, он помнит
какую-нибудь фантастическую ночь, спортивный холодок, отбитый у
англичан окоп, где на углах переходов еще остались смешные
надписи: Пикадилли, Бонд-стрит, Кингскросс. А не то,--яблочный
запах удушливого газа, хлюпающую грязь и грохот в небе. Но
почему чужого человека наделять собственным своим
воспоминанием? Можно ведь предположить и всякое другое,-- что
прохожий этот завтра едет в Китай, или что он знаменитый сыщик,
или акробат, или мастер на лыжах прыгать, или написал
замечательную книгу. Ничего не известно, и все возможно.
дом -- со статуями.
здании главного суда. У одного почтенного бюргера, ни с того,
ни с сего растерзавшего дитя соседа, нашли, среди прочих тайных
курьезов, искусственную женщину. Эта женщина была теперь в
музее. Изобретатель, движимый профессиональной тревогой, желал
на нее посмотреть. Женщина, однако, оказалась сделанной
грубовато, а таинственный состав, о котором говорилось в
газетах, был просто гуттаперчей. Правда, она умела закрывать
стеклянные глаза, нагревалась изнутри, волосы были настоящие,--
но в общем,-- чепуха, ничего нового,-- вульгарная кукла.
Изобретатель тотчас ушел, но Драйер, всегда боявшийся упустить
что-нибудь любопытное, принялся обходить все залы музея. Он
осмотрел лица бесчисленных преступников, увеличенные снимки
ушей, ладоней, нечистоплотные отпечатки, кухонные ножи,
веревки, какие-то выцветшие лоскутки одежд, пыльные склянки,--
тысячу мелких обиходных предметов, незаслуженно обиженных,-- и
опять -- ряды снимков, лица немытых, плохо одетых убийц --
одутловатые лица их жертв, ставших после смерти похожими на них
же,-- и все это было так убого, так скучно, так глупо,-- что
Драйер вдруг улыбнулся. Он думал о том, каким нужно быть
нудным, бездарным человеком, тупым однодумом или
дураком-истериком, чтобы попасть в эту коллекцию. Мертвенная
серость экспонатов, налет пошлого преступления на предмете
мещанской обстановки, ни за что, ни про что обиженный столик,
на котором нашли отпечаток грязного пальца,-- банка из-под
варенья, тоже как-то замешанная, ржавые гайки, пуговицы,
жестяной таз,-- все это, в представлении Драйера, выражало
самую сущность преступления. Сколько эти глупцы пропускают!
Пропускают не только все чудеса ежедневной жизни, простое
удовольствие существования,-- но даже вот такие мгновения, как
сейчас, способность с любопытством отнестись к тому, что само
по себе--скучно. И, обыкновенно, все кончается судом, каторгой,
казнью. На рассвете, в автомобиле, едут заспанные, бледные люди
в цилиндрах -- представители города, помощники бургомистра.
Холодно, туманно, пять часов утра. Каким, вероятно, ослом себя
чувствуешь--в цилиндре в пять часов утра1 Ослом стоишь в
тюремном дворе. И приводят осужденного. Помощники палача тихо
его уговаривают: "не кричать... не кричать..." Потом публике
показывают отрубленную голову. Что должен делать человек в
цилиндре, когда смотрит на эту голову,-- соболезнующе ей
кивнуть, или укоризненно нахмуриться, или ободряюще улыбнуться:
видишь, мол, как это все было просто и быстро... Драйер поймал
себя на мысли, что все-таки любопытно было бы проснуться
раным-рано и, после основательного бритья да сытного обеда,
выйти в полосатой тюремной пижаме на холодный двор, похлопать
солидного палача по животу, приветливо помахать на прощание
всем собравшимся, поглазеть на побелевшие лица магистратуры...
Да, лица неприятные. Вот, например, какой-то молодчик,
зарубивший отца и мать: ушастый, немытый. Вот небритый
господин, оставивший на вокзале сундук с трупом невесты. И еще
какие-то тупорылые. И еще. А вот и головорубка,--доска,
деревянный ошейник--все честь честью. А рядом--американский
стул. Зубной врач в маске. Пациенту тоже --маску на лицо, с
дырками для глаз. Штанину на голени разрезают, чтобы приложить
провод. Пускают ток. Прыгаешь, хоп-хоп, как на ухабах. Жилы на
кистях лопаются, изо рта. из ушей клубы пара. Какие дураки!
Коллекция дурацких физиономий и замученных вещей.
оставляли на асфальте серебряные следы. Прекрасен, лазурен и
душист город жарким летом. Недурно тоже в лесу или на море.
Облака сияющие, каникульные. Рабочие лениво чинят мостовую...
Хорошо! И ему вдруг показалось забавным искать на лицах этих