изъеденное насекомыми нутро.
Склонившись над этой печальной грудой, Антон стал трогать прелые доски и вдруг
от них поплыл запах. Тот самый - невероятный запах пасеки
Антон замер. В нем, этом запахе - теплом, живом и родном - вспыхнули, ожили и
встали во всей полноте давно забытые картины юности: потянулся горьковатый
слоистый дымок из прокопченного носика дымаря, запахнулась пола белого
испачканного прополисом халата, отцовские руки осторожно сняли крышку с улья,
откинули покоробившуюся холстину, дымарь хрипло и часто задышал, рамка с треском
полезла из обоймы, ползающие по ней пчелы нехотя снялись.
- Держи-ка, - отец передал Антону тяжелую раму, солнце сверкнуло в полуполных
ячейках сотнями янтарных искорок.
А потом - плавные провороты медогонки и тягучий блеск меда, сползающего по
жестяным стенкам, и тонущие в нем пчелы, и опьяняющий запах, и вынутое из пальца
жало, еще содрогающееся в своем слепом желании...
- Смотри Антон, - говорил отец, поднося к его лицу пустую рамку, - смотри, какое
совершенство, какой апофеоз разума, гармонии и красоты. И это чудо архитектуры
построено какими-то бессловесными насекомыми, какими-то крохотными пчелками. А
их ульи! Ведь по сути все утопические идеи Кампанеллы, Фурье и Мора воплощены
вот в этих неказистых на вид домиках. В них идеальный порядок, ни на минуту не
останавливается многоплановая работа, каждая пчела делает свое дело, да и как
делает!
Он замолкал, разглядывая рамку, потом добавлял тихим убежденно-спокойным
голосом:
- Мне кажется, Антоша, что природа, как чистый феномен, дана людям для
осмысления нашего грехопадения, дана как пример полной невинности, а значит и
совершенства. Она, всеми своими листочками, цветами, птицами и насекомыми словно
говорит нам: смотрите, люди, как хорошо живется без греха, смотрите, какими вы
были до грехопадения, до того, как отпали от Бога...
И снова помолчав, вставлял рамку на место:
- Пока жива природа, будет жить и совесть человечья...
Антон любил есть мед "с пару", как говорила баба Настя, готовившая им еду и
следившая за хозяйством.
Глиняная чашка меда стояла на столе, молоко лилось в высокий граненый стакан,
свежеиспеченный ржаной хлеб нехотя впускал в себя нож, похрустывая теплой
корочкой.
- Ешь, милай, ешь на здоровьице, - протяжно выговаривала баба Настя, смахивая
морщинистой рукой молочные капли с узкогорлой крынки и улыбаясь сухоньким
морщинистым ртом.
Антон принимал стакан, обмакивал дышащий теплом русской печи хлеб в мед, ловил
ртом. Рот тут же сводило истомой, он требовал молока и оно приходило - теплое
той самой, ни с чем не сравнимой парной теплотой, оно перемешивалось с медом и
хлебом, оно опьяняло, кружа голову, сводя скулы, оседая на юношеских усиках
нежным белесым налетом...
Он оглянулся и улыбнулся радостно: цел! Цел пасечный столик с двумя коротенькими
лапочками, только оброс со всех сторон кустарником и крапивой, поэтому и не
бросился в глаза.
Антон подошел, смахнул со стола опавшие листья, поставил саквояж, сел. Лавочка
сильно накренилась, но выдержала. Он потрогал прилипший к доскам лист вишни и
снова улыбнулся.
На этом крепеньком столике обрезали рамки, счищая воск в широкую чашку,
мастерили маточники, накатывали вощину. Сюда отец ставил холщовую роевню, полную
шевелящихся и глухо гудящих пчел.
Антон тихо вздохнул и опустил голову на скрещенные руки...
Однажды крик босоного деревенского мальчишки "рой уходит!" зас-тавил их вскочить
из-за накрытого обеденного стола. Отец стремительно вытер усы салфеткой и
побежал на пасеку, Антоша и баба Настя бросились за ним.
Рой сидел на старой яблоне, сидел неудобно, наверху, облепив копошащейся массой
разлапистую ветвь.
- Стремянку, Антоша, быстро! - сердито крикнул отец, бросаясь в сарай за роевней
и дымарем.
Топча лионскую клубнику, Антон подхватил приставленную к другой яблоне
стремянку, отец выбежал с роевней, бросил ее под яблоню, чиркнул спичкой,
склонился над дымарем, ожесточенно суя в него бересту и стружку.
- Сеточки, сеточки-то, прости Господи! - баба Настя тянула им через куст тубероз
сетки с цветастыми колпаками.
Антон надел, но отец раздраженно отмахнулся и, пыхая дымарем, блестя шелковой
жилеткой, уже карабкался наверх - к пчелиному месиву, готовому в любую минуту
сняться, раствориться в высоком майском небе.
- Роевню! - потребовал отец и Антоша поднял ее за края, подставил под рой.
- Правей, Антош, правей, - уже не так грозно пробормотал отец, окуривая пчел, и
тихо спросил: - Держишь?
- Держу.
- Руки береги, - поморщился отец от впившейся ему в щеку пчелы.
Антон загородил кулаки холстиной.
Дымарь полетел вниз, отец вцепился в ветвь и изо всех сил тряхнул. Пчелы бурым
дождем посыпались вниз в подставленную Антоном роевню, он ощутил их вес, десятки
насекомых поползли по рукавам его рубашки.
Отец тряхнул еще раз. Несколько новых комьев оказалось в роевне и тут же Антону
обожгло плечо и шею.
- Ах ты... - дернулся он, стряхивая пчел с рукава в роевню и запахивая ее. Одна
из пчел впилась ему в руку. Он раздавил ее, морщась и со свистом втягивая воздух
сквозь зубы.
- Чертовка...
- Тяпнула? - поинтересовался отец, спокойно спускаясь по шатко стоящей
стремянке.
- Ага, - Антон завязал роевню, подробно осматривая свои рукава.
- Меня тоже покусали, - отец поднял дымарь и, устало улыбаясь, потрогал щеку, -
завтра разнесет.
- Што-то вы сеточку не надели! - покачала головой баба Настя, поправляя свой
белый, сбившийся во время спешки платок.
Отец махнул рукой:
- Я в ней вижу плохо. И пенсне слетает... Завязал?
Он наклонился к роевне. По его переливчатой жилетке ползли две пчелы. Антон сбил
их в траву.
- Ну, слава тебе, Господи, огребли, - перекрестилась баба Настя.
- Да, слава Богу, что не ушел, - добавил отец, подхватывая роевню, - а сидел-то
как неловко - и не счистишь и трясти рискованно.
- Святая правда, - кивнула баба Настя, - Антоша подстановил-то как сподручно.
Вдругореть и промахнулися б.
- Да, Антоша, молодец, - улыбнулся отец.
Антон мельком взглянул на его лицо с начавшей отекать щекой и ответно
улыбнулся...
А поздно вечером, когда розоватая дымка на западе стала ослабевать, уступая
место потемневшему небу, баба Настя расстелила на полу в горнице простыню. Отец
развязал роевню и выпустил на нее вяло шевелившихся пчел. Антон светил
фонариком. Постепенно темная масса заполнила простыню. В дуче фонарика пчелы
блестели, словно смазанные лампадным маслом и походили на жуков.
Поправив пенсне, отец склонился над ними.
Он всегда сразу находил матку - эту непропорционально длинную пчелу, давшую
жизнь многотысячному месиву.
Тогда Антон смотрел на отца и вдруг подумал, что вот это родное сосредоточенное
лицо с подвитыми песочными усами, реденькой бородкой и пенсне на узкой
переносице не сможет остаться таким навсегда. Оно постареет, - думал Антон, -
изменится бесповоротно и никогда больше не будет в нем именно этих черт. Они
запечатлятся только в памяти, только в ее бесконечных нетленных кладовых
останется эта жизнерадостная чудако-ватость русского интеллигента...
Внезапно подул протяжный ветер, принесший запах прелого сена. На яблонях
зашевелилась пожелтевшая листва, несколько листьев упало на стол.
Антон поднял воротник плаща, открыл саквояж. В нем лежала бутылка водки и
саперная лопатка с короткой ручкой. Вынув лопату, он встал и пошел в дальний
угол сада. Здесь трава и крапива были еще гуще и выше, а над пропадающими в них
кустами смородины и крыжовника раскинула свои мощные ветви старая яблоня.
Он подошел к ней, с удивлением отмечая, что не может найти почти никаких
изменений в старом дереве. И сейчас и двадцать лет назад яблоня была все такой
же - раскидистой, толстоствольной, с множеством крепких веток, разросшихся
обширной кроной.
Листва на ней местами пожелтела, крупные яблоки виднелись то тут, то там.
Под этой яблоней на мягкой траве когда-то лежало розовое китайское одеяло, на
нем лежал Антон, а рядом сидела его мать - маленькая миловидная женщина с
большими зелеными глазами, черной кудрявой гривой волос и красивыми тонкими
руками, проворно нанизывающими на нитку шляпки белых грибов.
Она погибла, когда Антону исполнилось пятнадцать, погибла нелепо. Черный
мохнатый паучок с красными точками на спине оборвал жизнь молодой цветущей
женщины, приехавшей в туркменскую пустыню с сейсмической партией.
Говорили, что она даже и не заметила укуса.
Под брезентовым тентом они - несколько молодых, сильно загоревших людей, ели
сочные дыни и мелкий туркменский виноград, смеялись, отки-дываясь назад, так что
слетали с голов широкие байковые шляпы. Мать откинулась так после очередной
шутки очкастого бритоголового геофизика, упала навзничь и через минуту перестала
жить. А они, досмеявшись, тем временем резали вторую дыню складным походным
ножом, тянули Оленьке исходящий соком полумесяц. Оленька лежала неподвижно с
открытыми глазами и улыбкой, замершей на обветренных губах... Антон вошел под
крону и погладил ствол яблони. Кора была шершавой, грубой, глубокие трещины
рассекали ее и в них светилась молодая кожа старого, как жизнь, дерева. Как
крепко оно Держалось за землю! Как широко и просторно росли ветви! Сколько
свободы, уверенности, силы было в их размахе! Каким спокойствием веяло, ой
блядь, нe могу, как плавно плыли над ним облака!
"Милая, милая яблоня, - думал Антон, подняв голову и пытаясь охватить глазами
всю крону разом, - помнишь ли ты меня? Помнишь прикосновение моих детских
пальцев, когда я впервые вскарабкался вот на эту развилку и, видя весь наш сад