послал? - Дед Матвей прищурил от неожиданной удачи белесые, в белесых же,
выцветших бровях и ресницах, глаза и удовлетворенно засопел. - А я тужу: к
кому идти кланяться? У всякого своя работа. Но раз поедем, давай поедем
поране. Не доспи маленько. Придешь, не омманешь?
говори Максиму, что я сама напросилась. Скажи, уговорил. А мне неохота
завтра опять на эту пахоту, уж надоело - все отдохну немножко.
еще свежести и глухой, сонной тишине, в которой слышался только все тот же
дальний шум воды на перекате да едва различимый шелест течения. Ангара
казалась темной и густой, у берегов стояла мелкая рябь, между нею широкой
серединой, маслянисто отсвечивая, протаскивало воду. Поплыли в большой, как
баркас, устойчивой лодке, которая требовала, однако, силы и силы, чтобы
двигать ее и тащить сзади тяжелый, неуклюжий бакен. Сначала затянулись на
бечеве вверх, потом Настена села за лопашны, а дед Матвей в корме за
одноручное весло. Отвернули от берега, и с этих пор Настена старалась на
воду не смотреть, уставившись глазами себе под ноги и боясь думать о том,
что скоро придется подниматься в лодке в рост и что-то делать, как-то
помогать деду Матвею.
оказались ниже, чем надо, а все попытки хоть немного подняться против
течения посреди реки ни к чему не привели. Да и смешно было на это
надеяться. Вода тут неслась мощным, туго натянутым гудящим потоком,
перехлестывая брызги через борт. Выругав себя за дурость, дед Матвей сдался.
Погребли к берегу, теперь уже левому, который был ближе и на который Настена
больше всего и стремилась попасть - да не так, не с бакеном, не с дедом. И
все же, когда подплыли, до того захотелось придумать что-нибудь и остаться,
уговорить деда Матвея приехать за ней под вечер - тогда бы и установили они
этот проклятый бакен. Но она знала: нельзя. Отдохнув, потянулись опять
вверх, на этот раз зашли с запасом, поплыли обратно и загодя сбросили
камень-держак, так что пришлось поддергивать его, чтобы снесло. Вся работа
Настены состояла в том, чтобы грести, держать по команде деда лодку.
Установив как надо бакен, дед Матвей облегченно вздохнул и закурил.
поперед всех плыву. Ишь какая нехорошая, буянистая вода. Он как прет,
никакого удержу.
третий, время еще было, но дед, отказав, отпустил ее.
говорил он. - А об тех у меня заботы-ка нету. Я их завтра потихоньку один
сплавлю. Езжай куда надо, покуль день не ушел. Пособить тебе, нет?
она к ней за день привыкла и боялась уже меньше. А в вертлявом, послушном
любой волне и любому ветерку шитике было страшновато: вдруг поднимется
низовка или еще какая беда - все, пропала. Тише едешь - дальше будешь.
Человек в постели, на ходу ли, случайной, поспевшей ли смертью, но должен
умирать непременно на земле, когда под ногами привычная твердь, а в легкие
просится воздух. Настене только однажды, еще задолго до войны, пришлось
видеть утопленника, и до сих пор при одном воспоминании о нем ее пробирала
жуть.
Ангару. Теперь, когда она осталась одна и когда встреча с Андреем, которой
она всякими правдами и неправдами добивалась (а какими правдами? - только
неправдами!), когда встреча эта после двух почти месяцев розной жизни была
наконец близка, Настену охватило раздумчивое, осторожное желание оттянуть
ее, оставить все, как есть. Что она сейчас скажет Андрею? Кончилась война,
пришел в деревню еще один фронтовик, прежний партизан Лука Смолин, пожилой
уже, молчаливый мужик, взятый поначалу в конницу и прослуживший всю войну
при конях же - возницей. Михеич три дня назад заставил ее, Настену, написать
в розыск, спрашивая о судьбе Андрея, и сам отдал письмо почтальону.
Семеновна ходит лучше, уже и без костылей, - тепло, что ли, помогло? -
хорошо, конечно, что ходит, но Настена готова была заподозрить в этом
какой-то особый, недобрый для себя знак. Что еще? Живот... Это он увидит
сам. Да, и недавно осмелилась-таки, продала Иннокентию Ивановичу часы, и
ясное дело, продешевила, а что дал Иннокентий Иванович, внесла за облигации:
наступил срок платежа и деваться было некуда.
без слов: и каково ему пришлось, пока не виделись, и что держит он на уме.
Долго так теперь продолжаться не может, надо что-то решать, куда-то
приклоняться. А что, куда?.. Близок, близок суд - людской ли, господень,
свой ли? - но близок. Ничего в этом свете даром не дается.
ветерок. Настену всегда удивляло, как ветер летом может идти встречь
течению, - казалось, что река своим широким и могучим движением должна
двигать за собой и воздух.
показывали себя: руки гудели, спина в одних и тех же беспрестанных движениях
отерпла и пронзалась мурашками. В ушах приятно звучало шуршание разрываемой
глади - мягкое, мелодичное, со звоном крошечных гибнущих колокольчиков.
Второй звук, тяжелый и скрипуче-надсадный звук отодвигаемой лопашнами воды,
исходил от работы. На средине реки, как на воздусях, видно было далеко и
охватно, и все качалось, сплывало - избы, лес, небо, пашня на горе, берег,
во всем чудилась ненадежность, подо всем - размытость и хлябь. Высоко в небе
над Ангарой маленькой точкой парил, что-то высматривая и надумывая, ястреб,
и Настена впервые в жизни невесть с чего пожалела эту вредную птицу: тоже не
сладко дается ей хлеб. Настене вообще в последнее время казалось, что никого
осуждать она не имеет права - ни человека, ни зверя, ни птицу, что всякий
живет своей, но не зависящей от него, подневольной жизнью, изменить которую
он не в силах.
стороне затолкалась опять вверх и приткнула там лодку к берегу. Теперь
осталось переправиться только через протоку - втрое меньше того, что
выгребла. Но остановилась она не от усталости. На нее навалилась другая,
душевная слабость. Настена чувствовала в себе путаницу, неразбериху, в
которой сошлись вместе и радость, оттого что она увидит сейчас Андрея, и
страх перед этой встречей, страх заглянуть туда, что покуда сокрыто темью.
Надо было привести душу в порядок, настроить на один лад и уж тогда
двигаться дальше. Настена сидела, смотрела бессмысленно в воду и улыбалась
нарочитой, сделанной и направленной внутрь себя улыбкой, по которой могло бы
густо, как масло, потечь успокоение. Но оно не натекало, не наступало, и
беспокойство не проходило. Настена сидела уже не с улыбкой, а с гримасой на
лице и вспоминала, как она продавала Иннокентию Ивановичу часы. Уж что-что,
а это воспоминание утешить ее не могло.
подносил к глазам, остро, пытливо взглядывая на Настену.
Иннокентия Ивановича терзало желание узнать подноготную часов, выяснить,
как, через чьи руки они сюда залетели. Он и к глазам подносил их, чтобы
рассмотреть, не осталось ли на них каких-нибудь следов - надписи или знака,
которые бы что-то указали и прояснили. Но нет, ничего не осталось. Подождав,
спрятав свое нетерпение, поманежив еще себя и Настену, он наконец как бы
между прочим спросил:
приготовлен, и она, так же играя в прятки с Иннокентием Ивановичем, сказала:
Карде. А теперь вот приходится продавать. За облигации нечем рассчитываться.
Придет - сам наживет. Уж десять раз покаялась, что взяла.
Настена боялась: этому только покажи кончик, он вытащит всю нитку.
Ишь, а все прикидываетесь бедненькими. Две тыщи р-раз! - и достала, отдала,
как два рубля. Это кто же в Карде продал их тебе?
Поглянулись они мне сильно, я и схватилась, кофту, шаль продала, насбирала,
- врала напропалую Настена и бесстрашно смотрела в лицо Иннокентию
Ивановичу. - Счас-то разве стала бы покупать?
прикидывался Иннокентий Иванович, все так же пристально наблюдая за
Настеной. - Тыщу с грехом пополам, может, наскреб бы, а больше нету.
день, а то все два терять надо. Счас не до того.
она, что не поверил. Не надо бы к нему ходить, но больше действительно идти
было не к кому: в Атамановке только у него водились деньги. А кроме того,
что-то тянуло Настену, помимо ее воли тянуло пойти именно к нему. Уж больно
он любит нюхать чужие следы, знать о чем ни попало больше и раньше всех -
так на, нюхай, сама подаю кусок, который пахнет жареным-вареным. Верти своим
длинным носом сколько влезет, скоро еще один кусок поднесу - не боюсь. А
бояться-то следовало: не ангел. Нет, что ни сделаешь, все не так.