времени, которое следует за пробуждением, я понял то, что до сих пор
казалось мне смутным и неверным. Это был мой медленный и постепенный переход
в тот мир, где не было стройной последовательности слов, выражающих мысли, и
вместо них начиналось нечто, похожее на смену душевных пейзажей без контуров
и рисунка, в которые иногда вливался теплый свет летнего дня или проникало
сознание длительного ожидания. И все это последнее время Эвелина точно
приближалась ко мне из далекого прошлого, пересекая свою собственную жизнь,
и, как во сне или игре воображения, то, что оставалось за ней, уходило в
небытие и переставало существовать. В начале этого воображаемого движения ее
очертания казались мне смутными, но потом я видел их все более и более
отчетливо, и это было похоже на медленное ее воплощение. И я вспомнил, что
когда она пришла ко мне после моего возвращения в Париж, я сказал ей именно
об этом - ты недовоплощена, Эвелина.
Блаженное погружение в пустоту на юге, море и солнце, Мервиль и Лу,
возвращение в Париж, к тому месту на стене, где висел раньше портрет Сабины,
к этой внешне спокойной, но внутренне судорожной жизни, от которой по
вечерам я чувствовал смертельную усталость? Сознание того, что мне угрожает
опасность навсегда потерять тот эмоциональный мир, который имел такое
значение для моего друга, Мервиля, и который постепенно уходил от меня,
оставляя за собой сожаление и печаль? Что могло его заменить?
Беспристрастные суждения или ирония, о которой мне как-то сказал Жорж, что
для нее нет места там, где человеческое чувство достигает наибольшей силы и
чистоты? - Вспомни, - сказал он, - что ее не может быть ни в религии, ни в
поэзии, ни в трагедии, ни в лирике, ни в стремлении к лучшему, что мы знаем.
- Эта истина общеизвестна, - сказал я. - Но ты часто склонен ее забывать, -
ответил он. - Твоя ирония - это защитный рефлекс, - сказала мне Эвелина.
последнего времени. Во всех обстоятельствах она оставалась верна себе. Она
никогда никого не обманывала, не думала о собственной выгоде и не колебалась
- ни когда ее охватывало бурное чувство, ни когда оно ослабевало и она
уходила от своего возлюбленного, не давая ему несбыточных обещаний и не
оставляя ему никаких иллюзий. Это иногда казалось жестоким, но, в сущности,
в этом было ее спасение, в этом отказе жертвовать своей свободой. И
казалось, что эти ее неизбежные уходы от тех, с кем она была близка, не
вызывали у нее - до последнего времени - ни сожаления, ни печали и не
оставляли на ней никакого следа. Ей было теперь тридцать шесть лет, и она
казалась такой же, какой была в начале нашего знакомства, когда ей было
двадцать, - та же юная гибкость движений, то же как будто неутомимое тело,
то же лицо, на котором никогда не было выражения усталости.
Но у меня было впечатление, что этой Эвелины больше не существовало, как не
существовало больше ничего из того, что столько лет определяло стремительное
и неудержимое движение ее жизни. Из всего, что было, возникала другая
Эвелина - с нетронутой нежностью в ее глазах и в ее голосе, которую она
пронесла нерастраченной через столько испытаний, столько неубедительных слов
о любви, столько бесплодных объятий. И я думал, что она была похожа на
прекрасно исполненный портрет, поверх которого какой-то праздный маляр
изобразил женщину, не имеющую ничего общего с оригиналом. И только работа
неизвестного реставратора восстановила то, что было написано на картине
раньше, - человеческое лицо с нежными глазами, в которых был отблеск
внутреннего света.
книгой. Мы старались придать некоторую убедительность ее содержанию. Эпизоды
из жизни Ланглуа по-прежнему перемежались рассуждениями Артура об искусстве,
о несостоятельности тех или иных взглядов на музыку, живопись или литературу
- Вагнер, Беллини, Лотреамон. Автор воспоминаний оказывался любителем
Дебюсси, невысоко ставил Мориака и предпочитал Тинторетто Веронезу. Все это
было совершенно неправдоподобно для тех, кто знал биографию Ланглуа. Но для
других, тех, кто не имел о нем представления, это было совсем иначе. Со
страниц книги, которую писал Артур, возникал ценитель искусства, посетитель
музеев и библиотек и неутомимый искатель душевного совершенства,
воплощенного в образе женщины, которую он встречал и которая становилась на
некоторое время его спутницей. Неважно было то, что ни он, ни она не имели и
не могли иметь никакого представления о том, что описывал Артур. И по мере
того как Артур углублялся в свою работу, воображаемый герой его книги
начинал жить своей собственной жизнью, и становилось ясно, что в известных
условиях он должен был действовать определенным образом и изменить это было
нельзя, не нарушая внутренней логики повествования.
нам иногда, что если бы у него хватило времени и воли, он написал бы книгу и
в ней попытался бы изложить то, что ему казалось самым главным и самым
интересным в жизни. Но это всегда оставалось в области пожеланий. И вот
теперь у него была возможность, конечно неполная, частично осуществить свой
давний замысел. И если бы те рассуждения об искусстве, которые он вставлял в
свою книгу, следовали без перерывов одно за другим, то это было бы похоже на
своего рода трактат об эстетике. То, что Артур больше всего любил в
искусстве, это было то, что он называл "титанической силой экспрессии" -
Микеланджело, Тициан, Бетховен, Шекспир, Толстой. Он ценил также мастерство
и совершенство исполнения, но это все-таки казалось ему второстепенным. У
него попадались такие фразы: "Я подумал, что эта неудержимая сила движения
чем-то напоминает тяжелый и стремительный бег центавра", "Казалось, что
какой-то рассеянный гигант набросал эти огромные каменные глыбы гор, которые
я видел перед собой" "В медленном течении могучей реки было то, что я назвал
бы движущимся величием", "В идее многобожия, если ее рассматривать не как
религию, которую можно было бы сравнить с монотеистическими концепциями, а
как своего рода многообразное проявление мощи, в конце концов, нет ничего
неприемлемого".
такие строки:
кто чувствовал себя счастливым, и слышал стоны умирающих, видел, как
менялась судьба многих людей, наблюдал движение времени и ослабление того
бурного восприятия жизни, которое характерно для юности и которое постепенно
угасает, когда человек приближается к старости, - словом, я прошел через тот
опыт, который Рильке считал необходимым, чтобы написать несколько строк,
которые могут быть названы подлинной поэзией. И я пришел к тому выводу, что
единственное, ради чего стоит жить, это движение наших чувств, по сравнению
с которым все рассуждения о смысле существования и поиски так называемой
философской истины кажутся бледными и неубедительными. И за один взгляд моей
возлюбленной я готов отдать любое построение человеческого разума и любую
философскую теорию".
работой и она перестала быть для него тяжелой обязанностью. Я ему сказал:
себя. И тогда твой литературный опыт пригодится мне еще больше, чем сейчас.
нужен. Никто не может тебя научить тому, как надо писать, потому что никто
этого не знает.
этом я тебе могу помочь. Но если ты меня спросишь, например, как я напишу
роман, идея которого у меня есть, я тебе не могу на это ответить. Я могу
тебе сказать, как я это себе представляю. Но в какой степени это мое
представление будет соответствовать выполнению, я не знаю. Я знаю только
одно: если мне удастся выразить одну десятую того, что я хочу, это можно
будет считать удачей.
мастерство, искусство построения, развитие действия, уменье найти нужные
слова, - то, чему нас учит литературный опыт.
литературный опыт, я верю только в талант. И это относится ко всем видам
искусства. Вспомни портреты Рубенса или Дюрера - ты считаешь, что этому
можно научиться?
что я не должен заниматься ни литературой, ни живописью?
ничьи глаза не похожи на твои, ничье восприятие не похоже на твое, ничье
чувство не может быть таким, как то, которое ты испытываешь. Поэтому твой
личный опыт неповторим и незаменим. И если тебе удастся рассказать о нем,
забыв о всякой литературе и произведениях других писателей, так, чтобы это
были твои собственные слова и чтобы твой рассказ был свободен от чужих
влияний, то твоя книга оправдана.
убеждался в том, что этот случайный литературный заказ начинал играть в его
жизни значительную роль. Впервые за все время Артур стал понимать, что в его
несчастном и нелепом существовании было еще что-то, о чем он до сих пор
думал только урывками и изредка, - какое-то гармоническое представление об
искусстве и проникновение в то, что вдохновляло художников, поэтов и
композиторов, о которых он писал. И то расстояние, которое было между его
представлением о том, каким он был, и тем, каким он хотел бы быть, это
расстояние теперь начинало сокращаться. И в этом был главный смысл его
теперешней литературной работы.
припадки сомнения и что хотя все, казалось бы, обстоит совершенно