сказал:
прошептала:
ощупью нашел коробочку, протянул Дороти. Ее пальцы дрожали, поднимая
крышку. - Попробуй вместе со мной, - выдохнула она шепотом, в котором
слышались мольба, приказ и какая-то недоверчивая робость.
Разве не решил я погрузиться на дно вместе с ней? Ведь спасти ее возможно,
лишь завоевав сперва ее доверие с помощью попустительства ее страсти, - не
только соглашаясь с нею, но и идя навстречу. Крышка пудреницы все еще
дребезжала у Дороти в руках. По моим глазам она поняла, что я согласен.
Взгляд ее блеснул. Она поднесла к моим ноздрям трепещущую ладонь. Я
вдохнул несколько раз подряд. Зрачки Дороти вдруг показались мне
невероятно огромными. Вскоре голова моя восхитительно закружилась. Я
уронил ее на бархатную подушку, прижавшись к ней щекой. Меня охватило
безбрежное блаженство.
"Хорошо?", полный жадного любопытства. Но я уже погрузился в чудесное
изнеможение, беззаботное и счастливое, подтверждая это лишь едва заметным
движением век. Так мы целую вечность недвижимо лежали рядом, смешивая два
наших угасающих дыхания.
28
порок, разделяемый двумя людьми. Особенно когда делаешь в нем первые шаги,
когда и учителем и учеником, опьяненными своим тайным сообщничеством,
завладевает некий род всепоглощающей страсти. И в эти минуты даже малейшее
колебание в стремлении к наслаждению у партнера, желание хоть на миг
прервать это опьянение может показаться другому непростительным
отступничеством. Один человек еще способен совладать с собою, ограничить
себя, но при наличии двух участников всякая попытка самоограничения
обречена на провал. Едва мы выплывали из бездны наслаждения, как Дороти с
яростным нетерпением вновь погружала в этот омут и себя и меня, и я
безвольно подчинялся ей, весь во власти опьяняющей новизны столь неземных
ощущений, столь чистого экстаза, что казалось безумием уклоняться от
этого. А у Дороти зрелище того, как я бессильно подпадаю под ее
извращенную власть, вероятно, вызывало неумеренное ликование - во всяком
случае, мне помнится, как она стонала, словно в любовном экстазе.
внезапным приступам эротического безумия, которое овладевало нами, как
правило, обоими сразу, под действием одновременно принятых наркотиков. И
однако эти бредовые дни оставили у меня в памяти весьма смутные
воспоминания. Некоторые из них, вероятно, просто плод моего воображения. И
они ни с чем не связаны: даже те редкие минуты одиночества и отрезвления,
когда я вырывался из-под власти Дороти, чтобы удостовериться в том, что я
еще владею собой, никак не укладываются во времени и с трудом - в
пространстве. Например, я вспоминаю, как однажды принимал ванну у себя в
отеле, но когда это было? Или вот я стою на Баттерси-бридж, подставляя
лицо морскому бризу, словно стараюсь отрезветь. А вот я на рынке у
Пэддингтонского вокзала, но уже не один, а с Дороти; и мы бредем в толпе
как сомнамбулы: вероятно, вышли на Галвестон-лейн, еще не стряхнув с себя
наркотический дурман. Но от всего остального память сохранила какие-то
туманные видения, половина которых, без всякого сомнения, просто из
области бреда. И все же я помню обои, разрисованные попугаями, летающими в
бамбуковой роще, - до ужаса старомодные, выцветшие, они тем не менее вдруг
оживают, вспыхивают яркими красками, и я даже слышу шелест птичьих
крыльев. В комнате этой давно уже царит ночь: Дороти закрыла ставни и
задернула занавеси, словно желая погрузить нас в еще более горячечную, еще
более лихорадочную близость. Мне яснее помнится острый аромат, исходящий
от лежащего рядом со мной тела, чем размытый силуэт, еле различимый в
слабом свете лампы под абажуром. Но зато я с необыкновенной четкостью
помню Дороти, сидящую в каких-то лохмотьях на борту лодки, похожей на
гондолу, до краев наполненной клубникой, персиками, смородиной; помню, как
она опрокидывается навзничь и хохочет в дурманящем аромате раздавленных
фруктов. А что это за назойливая приторная сладость, насильно проникающая
ко мне в рот сквозь стиснутые зубы? - я смакую вязкое наслаждение, смакую,
несмотря на врожденное отвращение к рахат-лукуму, в то время как пылающие
женские губы жадно впиваются в мои. Вот Дороти, нагая, с волосами,
развевающимися по ветру, стоит по колено в пене морской и знаком манит
меня к себе; я вновь вижу ее словно наяву; но чье же это грациозное,
перламутровое тело, блестящее от пота, корчится на диване, требуя все
новых и новых наслаждений? И откуда взялся на потолке этот блеклый не то
дракон, не то крылатый конь, одновременно и недвижный и танцующий? - вот
он неслышно скользит вниз по стене, вытягивает, почти касаясь меня,
туманную, смеющуюся голову и... исчезает. Где мы? Попугаи на стенах
пропали, теперь это обои в зеленую и голубую полоску, трепещущие, как
струны арфы; смутное воспоминание о какой-то лестнице, с трудом
преодолеваемой, ступенька за ступенькой; плотный смирнский ковер, покрытый
небрежно разбросанными тканями, а на нем распростерто все то же
перламутровое тело; но сверху, поперек него, теперь извивается другое
тело, цвета раскаленного песка, и я вижу длинные черные волосы, водопад
волос, ниспадающих на бледные содрогающиеся ноги. Сам же я не ощущаю
ничего, ничего, кроме божественного изнеможения и беспредельного
блаженства, наполнившего меня пониманием и счастливой, безгранично
спокойной жалостью. Потом, позже, я свирепо тереблю те же черные волосы,
окутавшие на сей раз мое тело; я наслаждаюсь бесстыдными ласками, а
распущенные белокурые косы Дороти покрывают наши лица, и я слышу ее
задыхающийся, нескончаемый шепот мне на ухо.
эфемерны, что испаряются, едва сформировавшись в памяти. Ах, но есть еще и
другие - отвратительные. Можно ли упиваться сладострастием до тошноты? Или
же это воспоминание странным образом трансформировалось у меня в мозгу в
отталкивающий образ? Каждый из моих приступов отвращения переходит в
чувственное забытье, и я дожидаюсь следующего с похотливым терпением. А
еще я храню воспоминание об укусе, кажется, то был ответный, в обмен на
мой: я впиваюсь зубами в сладкую плоть, и меня тут же кусают в плечо (шрам
остался до сих пор); боли я не чувствую, или, вернее, боль эта вибрирует
где-то в глубине моего существа, в сладостной истоме звуков виолончели. Но
над всеми этими разрозненными, неверными образами черным плащом
распростерлась ночь. Бескрайний беспокойный сумрак, иногда глухо звучащий
музыкой, а чаще пронизанный неумолчным, тягучим стоном, на который моя
плоть отзывается каждой своей клеточкой, вплоть до самых потаенных
уголков.
почувствовать краткий приступ смутной ностальгии, то это ностальгия именно
по тому сумраку, и ни по чему другому. Все остальное - лишь пена,
воспоминание о которой вызывает легкое отвращение, - эфемерная пена,
взбитая приливами и отливами этого черного океана, непроницаемо черного,
бескрайнего простора, где я долго плыву меж двумя течениями, в странно
осознаваемом бессознательном оцепенении, бесконечном безразличии ко всему.
И я знаю: для Дороти это, к несчастью, и ныне так, а все, что вне того
океана, в котором она хочет затеряться, для нее не более чем грязная
накипь, лопнувшие, едва они успели образоваться, пузырьки пены. И еще я
знаю, что эта тяга - худшее из зол, ибо в пучине этого влекущего мрака
подстерегает жертву спрут небытия.
бесполезно уточнять, что я смог вовремя вырваться из щупалец грозного
чудовища. Трагедия состоит в том, что вырвался я один, так и не сумев
увлечь за собой Дороги. Я покинул ее, подобно альпинисту, который,
чувствуя, что его вот-вот увлекут в пропасть, перерезает веревку,
связывающую его с товарищем. Так он спасает свою жизнь, но теряет свою
честь; можете поверить, как сильно я поначалу терзался угрызениями
совести. Но теперь я уверен, что действовал правильно.
телом, бессильным помочь собственному спасению, но хотя бы послушно дающим
спасти себя; нет, она, напротив, изо всех сил, одержимостью безумия
стремилась заставить меня выпустить канат из рук, чтобы увлечь вслед за
собой в бездну. И кто знает, не была ли ревность к Сильве отчасти
примешана к этой горькой страсти, к этой лихорадочной жажде моего
совращения? Я не осмеливаюсь утверждать это наверняка. Но и не сомневаюсь
теперь, что Дороти - на свой, конечно, манер - любила меня, сперва чистой
любовью, доказав это своим бегством в Лондон, а потом, когда я, против
всякого ожидания, сам предался в ее руки, любовь эта перешла в жгучую,
противоестественную страсть, которой она хотела заразить и меня.
безбрежным забытьем, где только и есть что ликование потрясенных чувств,
сражает точно молния, и требуется сверхъестественное усилие воли, чтобы
сопротивляться этому наваждению. Кроме того, это головокружительное
забытье изгнало у меня из памяти все, и прежде всего Сильву. Я ни разу не