почетных гостей, и взял свою лютню. В горах он нашел то место,
где в прошлый раз сорвал колокольчик, и крутую каменистую
тропу, уходящую к лесу, по которой недавно шагал, ведя в поводу
коня. Но того места, где стоял храм, и самого храма, а стало
быть, и черного алтарного камня, деревянных колонн, крыши с
большой птицей и самой птицы, найти ему не удалось. И ни один
из встречных, кому он описывал святилище, ничего похожего
припомнить не мог.
мимо храма благодарной памяти, вошел под его своды, поставил на
алтарь чашу с медом, спел песню под звуки своей лютни и поручил
покровительству божества все, что ему недавно привиделось: храм
с птицей, убогого крестьянина и покойников на поле брани, но
всего настоятельнее -- короля в походном шатре. После этого с
облегченным сердцем мальчик вернулся в свое жилище, в спальном
покое повесил символ единства миров и, глубоким сном угасив
впечатления дня, поднялся ранним утром, чтобы помочь своим
соседям, которые работали и пели в садах и на пашнях, стирая
последние следы землетрясения.
Вельти -- Елене Вельти.
нерешительности, обернулся и посмотрел назад.
мерцало летучее коричневатое разноцветье трав. Там жилось
хорошо, там было уютно и тепло, там душа гудела глубоко и
успокоение, подобно мохнатому шмелю в густом настое ароматов и
света. И, возможно, я был глупцом, если захотел покинуть все
это и подняться в горы.
милого мне вида, словно против воли выбрался из теплой ванны.
Теперь я посмотрел на ущелье, погруженное в бессолнечный мрак:
маленький черный ручеек выползал из расщелины, чахлые пучки
бледной травы росли вдоль его кромки, на дне ручья лежала
разноцветная, обкатанная водой галька, мертвая и бледная, как
кости тех, кто был жив когда-то, а ныне умер.
прохладно, из скальных ворот потянуло холодом -- оттуда
осторожно выползал поток мрачного ледяного воздуха.
мучительно было заставлять себя влезать в эти скальные ворота,
шагать через этот холодный ручей, карабкаться во мраке вдоль
крутого края пропасти!
безумная надежда, что можно еще повернуть назад, что проводник
легко поддастся на уговоры, что он захочет уберечь нас обоих от
этого испытания. Да-да, а почему бы и нет? Разве там, откуда мы
пришли, не было в тысячу раз прекраснее? Разве жизнь не бурлила
там обильным, теплым потоком, благодатным, распахнутым для
любви? И разве я не был человеком, не был ребячливым,
недолговечным существом, у которого есть право на капельку
счастья, на кусочек солнца, на глаза, до краев наполненные
голубизной неба и цветением трав.
строить из себя героя и великомученика! Я проживу свою жизнь в
покое и довольстве, если смогу остаться в долине, в лучах
солнца.
оставаться.
пойдем.
свой огромный рост и с улыбкой посмотрел на меня. Ни насмешки,
ни сострадания не было в этой улыбке, ни суровости, ни
снисхождения. Ничего в ней не было, кроме понимания, ничего,
кроме знания. Эта улыбка говорила: "Я знаю тебя. Знаю твой
страх, знаю, какой он, и, конечно, не забыл те высокие слова,
которые ты произносил вчера и позавчера. Отчаянные заячьи
петли, которые трусливо совершает сейчас твоя душа, все твои
заигрывания с заманчивым солнечным светом там, в долине, ведомы
мне, -- ведомы прежде, чем ты успеешь о них подумать".
первый шаг в темное скалистое ущелье, и я ненавидел его -- и
одновременно любил, как приговоренный к смерти ненавидит и
любит топор, занесенный над его головой. Но более всего я
ненавидел и презирал его за то, что он меня вел, что он все обо
мне знал, презирал его холодность, отсутствие милых слабостей,
я ненавидел во мне самом все то, что заставляло признавать его
правоту, одобряло его, было подобно ему, хотело следовать ему.
черного ручья, и должен был вот-вот исчезнуть за скалой у
изгиба ручья.
что тут же промелькнула мысль: "Будь все это сон, мой
смертельный ужас разорвал бы сейчас его оковы и я бы
проснулся". -- Стой! -- закричал я. -- Я не смогу, я еще не
готов.
меня, без упрека, но с тем самым ужасающим пониманием, с тем
трудно переносимым всеведением и предвидением, посмотрел тем
самым взглядом знающего-все-наперед.
успел он договорить, как я против своей воли уже начал
сознавать, что скажу "нет", что я определенно обязан сказать
"нет". И тут же все прежнее, привычное, близкое, любимое
отчаянно запротестовало: "Скажи да, скажи да!" -- и весь отчий
мир тяжелым ядром повис у меня на ногах.
оглянулся на любимые, милые сердцу места. И тогда я увидел
самое ужасное, что только можно себе представить: я увидел, что
милые, возлюбленные луга и долины залиты тусклым и безрадостным
светом белого, обессилевшего солнца; крикливые, неестественные
цвета совсем не сочетаются друг с другом, тени черны, как сажа,
и лишены загадочной заманчивости, -- этот мир был обездолен, у
него отняли очарование и благоухание, -- всюду витал запах и
вкус того, что претит, чем давно насытился до отвращения. О,
все это мне до боли знакомо, -- я знал ужасную манеру
проводника обесценивать любимое и приятное, выпускать из него
соки, лишать живого дыхания, искажать запахи, втихомолку
осквернять краски! Ах, как хорошо я знал: то, что вчера еще
было вином, обратится ныне в уксус. А уксус никогда больше не
станет вином. Никогда.
сердце. Ведь он был прав, прав, как всегда. Хорошо, что я могу
его видеть, что он, по крайней мере, остается со мной, вместо
того чтобы по обыкновению в решающий момент внезапно исчезнуть
и оставить меня одного наедине с тем чужим голосом у меня в
груди, голосом, в который он обращается.
я же иду за тобой!"
утомительно, было муторно перебираться вот так, с камня на
камень, оказываясь всякий раз на тесной, мокрой поверхности
камня, который на глазах уменьшался и ускользал из-под ног. При
этом тропа уходила все круче вверх и мрачные скальные стены
подступили вплотную, они грозно наползали, и каждый уступ таил
коварный умысел -- стиснуть нас в каменном плену и навсегда
отрезать путь назад. По бородавчатым желтым скалам стекала
тягучая, склизкая водяная пленка. Ни неба, ни облаков, ни
синевы больше не было над нами.
от страха и отвращения. Вот на пути темный цветок, бархатная
чернота, печальный взгляд. Он был прекрасен и что-то
доверительно говорил мне, но проводник ускорил шаг, и я
почувствовал: если я хоть на мгновение задержусь, если еще на
один-единственный миг взгляд мой погрузится в этот печальный
бархат, то скорбь и безнадежная грусть лягут на сердце чересчур
тяжелым грузом, станут непереносимы и душа моя отныне навсегда
замкнется в издевательском круге бессмыслицы и безумия.
сомкнулись над нами, проводник затянул свою старую песнь
утешения. Звонким, уверенным юношеским голосом пел он в такт
шагам: "Я хочу, я хочу, я хочу!" Я знал, он хотел ободрить и
подстегнуть меня, пытался отвлечь от мерзкой натужности и