последних. Старых каторжан всех уничтожили, а общество наше разогнали еще в
тридцатые годы". -- "А почему?" -- "Чтоб мы не собирались, не обсуждали". И
хотя эти простые слова, сказанные спокойным тоном, должны были возопить к
небу, выбить стёкла -- я воспринимал их только как еще одно злодеяние
Сталина. Трудный факт, но -- без корней.
дальше в сознание. Слишком не подходящее к нашему настроению теряется -- то
ли в ушах, то ли после ушей, но теряется. И вот хотя я отчетливо помню
многочисленные рассказы Фастенко, -- его рассуждения осели в моей памяти
смутно. Он называл мне разные книги, которые очень советовал когда-нибудь на
воле достать и прочесть. Сам уже, по возрасту и здоровью, не рассчитывая
выйти живым, он находил удовольствие надеяться, что я когда-нибудь эти мысли
охвачу. Записывать было невозможно, запоминать и без этого хватило многое за
тюремную жизнь, но имена, прилегавшие ближе к моим тогдашним вкусам, я
запомнил: "Несвоевременные мысли" Горького (я очень тогда высоко ставил
Горького! -- ведь он всех русских классиков превосходил тем, что был
пролетарским) и "Год на родине" Плеханова. И когда теперь я нахожу у
Плеханова под датой 28 октября 1917 года: "...не потому огорчают меня
события последних дней, чтобы я не хотел торжества рабочего класса в России,
а именно потому что я призываю его всеми силами души... <приходится>
вспомнить замечания Энгельса, что для рабочего класса не может быть большего
исторического несчастья, как захват политической власти в такое время, когда
он к этому еще не готов"; <этот захват> "заставит отступить его далеко от
позиций, завоеванных в феврале и марте нынешнего года..." *(12), я ясно
восстанавливаю, что вот так думал и Фастенко.
усиленно выдвигали, и он мог занять важный пост, -- но он не хотел этого,
взял скромную должность в издательстве "Правды", потом еще скромней, потом
перешел в трест "Мосгороформление" и там работал совсем уж незаметно.
пса к цепи не приучишь".
остаться целым. Он уже перешел на тихую маленькую пенсию (не персональную
вовсе, потому что это влекло бы за собой напоминание, что он был близок ко
многим расстрелянным) -- и так бы он, может, дотянул до 1953 года. Но на
беду арестовали его соседа по квартире -- вечно пьяного беспутного писателя
Л. С-ва, который в пьяном виде где-то похвалялся пистолетом. Пистолет же
есть обязательный террор, а Фастенко с его давним социал-демократическим
прошлым -- уж вылитый террорист. И вот теперь следователь [клепал] ему
террор, а заодно, разумеется, службу во французкой и канадской разведке, а
значит и осведомителем царской охранки. *(13) И в 1945 году за свою сытую
зарплату сытый следователь совершенно серьезно листал архивы провинциальных
жандармских управлений, и писал совершенно серьезные протоколы допросов о
конспиративных кличках, паролях, явках и собраниях 1903-го года.
передавала Анатолию Ильичу доступные ей передачи: кусочек черного хлеба
граммов на триста (ведь он покупался на базаре и стоил сто рублей
килограмм!), да дюжину вареных облупленных (а на обыске еще и проколотых
шилом) картофелин. И вид этих убогих -- действительно святых! -- передач
разрывал сердце.
Но через несколько дней после меня подбросили нам пятого и поставили койку
поперек.
трое из нас не подняли голов, только Крамаренко соскочил, чтобы разживиться
табачком (и, может быть, материалом для следователя). Они стали
разговаривать шопотом, мы старались не слушать, но не отличить шопота
новичка было нельзя: такой громкий, тревожный, напряженный и даже близкий к
плачу, что можно было понять -- нерядовое горе вступило в нашу камеру.
Новичок спрашивал, многим ли дают расстрел. Всё же, не поворачивая головы, я
[оттянул] их, чтобы тише держались.
увидели -- генерала! То есть, у него не было никаких знаков различия, ни
даже споротых или свинченных, ни даже петлиц, -- но дорогой китель, мягкая
шинель, да вся фигура и лицо! -- нет, это был несомненный генерал, типовой
генерал, и даже непременно полный генерал, а не какой-нибудь там
генерал-майор. Невысок он был, плотен, в корпусе очень широк, в плечах, а в
лице значительно толст, но эта наеденная толстота ничуть не придавала ему
доступного добродушия, а -- значимость, принадлежность к высшим. Завершалось
его лицо -- не сверху, правда, а снизу -- бульдожьей челюстью, и здесь было
средоточие его энергии, воли, властности, которые и позволили ему достичь
таких чинов к середовым годам.
выглядит, ему в этом году только исполнится тридцать шесть ("если не
расстреляют), а еще удивительней: никакой он не генерал, даже не полковник и
вообще не военный а -- [инженер]!
хорошо помню инженеров двадцатых годов: этот открыто светяшийся интеллект,
этот свободный и необидный юмор, эта легкость и широта мысли,
непринужденность переключения из одной инженерной области в другую, и вообще
от техники -- к обществу, к искусству. Затем -- эту воспитанность, тонкость
вкусов; хорошую речь, плавно согласованную и без сорных словечек; у одного
-- немножко музицирование; у другого -- немножко живопись; и всегда у всех
-- духовная печать на лице.
передо мной стоял -- [инженер]. Из тех, кто пришел на смену уничтоженным.
нутрянее [[тех]]. Он сохранил крепость плеч и рук, хотя они давно ему были
не нужны. Освобожденный от тягомотины вежливости, он взглядывал круто,
говорил неоспоримо, даже не ожидая, что могут быть возражения. Он и вырос
иначе, чем [[те]], и работал иначе.
растрепанных темных крестьянских мальчишек, о гибели чьих талантов
сокрушались и Белинский и Толстой. Ломоносовым он не был и сам бы в Академию
не пришел, но талантлив -- а пахать бы землю и ему, если б не революция, и
зажиточным бы был, потому что живой, толковый, может вышел бы и в купчишки.
опережая другие таланты, вырвало из безвестности, из низости, из деревни,
пронесло ракетой через рабфак и подняло в Промышленную Академию. Он попал
туда в 1922 году -- ну как раз когда гнали стадами в ГУЛаг [[тех]]
инженеров. Надо было срочно выращивать своих -- сознательных, преданных,
стопроцентных, и не так даже делающих самое дело, как -- воротил
производства, собственно -- советских бизнесменов. Такой был момент, что
знаменитые [командные высоты] над еще несозданной промышленностью --
пустовали. И судьба его набора была -- занять их.
изнурительные годы -- с 1929-го по 1933-й, когда гражданская война в стране
велась не тачанками, а овчарками, когда вереницы умирающих с голоду плелись
к железнодорожным станциям в надежде уехать в город, где колосится хлеб, но
билетов им не давали, и уехать они не умели -- и покорным зипунно-лапотным
человеческим повалом умирали под заборами станций, -- в это время З-в не
только не знал, что хлеб горожанам выдаётся по карточкам, но имел
[студенческую] стипендию в девятьсот рублей (чернорабочий получал тогда
шестьдесят). За деревню, отряхнутую прахом с ног, у него не болело сердце:
его новая жизнь вилась уже тут, среди победителей и руководителей.
десятки, а рабочих тысячи, он был главным инженером больших подмосковных
строительств. С начала войны он имел, разумеется, бронь, эвакуировался со
своим гла'вком в Алма-Ату и здесь ворочал еще бо'льшими стройками на реке
Или, только работали у него теперь заключённые. Вид этих серых людишек очень
мало его занимал тогда -- не наводил на размышления, не приковывал
приглядываться. Для этой блистательной орбиты, по которой он нёсся, важны
были только цифры выполнения ими плана, и З-ву достаточно было наказать
объект, лагпункт, прораба -- а уж там они своими средствами добивались
выполнения норм; по сколько часов там работали, на каком пайке -- в эти
частности он не вникал.
всеобщее свойство войны: чем больше собирает она горя на одном полюсе, тем
больше радости высвобождается на другом. У З-ва была не только челюсть
бульдога, но быстрая сметчивая деловая хватка. Он сразу умело вошел в новый
военный ритм народного хозяйства: всё для победы, рви и давай, а война всё
спишет! Одну только уступку войне он сделал: отказался от костюмов и
галстуков и, вливаясь в защитный цвет, сшил себе хромовые сапожки, натянул
генеральский китель -- вот этот, в котором пришел теперь к нам. Так было --
модно, общо, не вызывало раздражения инвалидов или упрекающих взглядов
женщин.
подкормиться, согреться, повеселиться. Лихие деньги протекали через его
руки, расходный бумажник пузырился у него как бочонок, червонцы шли у него
за копейки, тысячи -- за рубли, З-в их не жалел, не копил, не считал. Счет
он вел только женщинам, которых перепускал и особо -- которых откупоривал,
этот счет был его спортом. Он уверял нас в камере, что на двести девяносто
какой-то прервал его арест, досадно не допустив до трех сотен. Так как время
было военное, женщины -- одинокие, а у него кроме власти и денег -- еще
распутинская мужская сила, то, пожалуй, можно было ему поверить. Да он
охотно готов был рассказывать эпизоды за эпизодами, только уши наши не были