отец с дедушкой отправились на Восток, в Вашингтон и приехали сюда, по-
лучив от правительства полномочия содействовать освобожденным неграм.
Они все приехали в Джефферсон, кроме сестер отца. Две вышли замуж, млад-
шая осталась жить с одной из них, а дедушка с отцом, Калвином и его ма-
терью переехали сюда и купили дом. А затем случилось то, к чему они го-
товы были, наверно, с самого начала, и отец жил один, пока из Нью-Гемп-
шира не приехала моя мать. До этого они никогда друг друга не видели,
даже на карточках. Они поженились в день ее приезда, а через два года
родилась я, и отец назвал меня Джоаниой, в честь матери Калвина. Думаю,
что он и не хотел еще одного сына. Я плохо его помню. Он только раз за-
помнился мне как человек, как личность - это когда он повел меня смот-
реть могилы Калвина и дедушки. День был ясный, весной. Я, помню, не зна-
ла даже, зачем мы идем, но идти не хотела. Не хотела идти под кедры. Не
знаю почему. Я же не могла знать, что там; мне было всего четыре года.
Да если бы и знала, ребенка это не могло напугать. Наверное, что-то было
в отце, как-то через него на меня подействовала кедровая роща. Он оста-
вил какой-то отпечаток на роще, и я чувствовала, что, когда вступлю ту-
да, отпечаток перейдет на меня и я никогда не смогу этого забыть. Не
знаю. Но он заставил меня пойти, и когда мы там стояли, оказал: "Запом-
ни. Здесь лежат твой дед и брат, убитые не одним белым человеком, но
проклятием, которому Бог предал целый народ, когда твоего деда, и брата,
и меня, и тебя не было и в помине. Народ, проклятый и приговоренный на
веки вечные быть частью приговора и проклятья белой расе за ее грехи.
Запомни это. Его приговор и Его проклятие. На веки вечные. На мне. На
твоей матери. На тебе, хоть ты и ребенок. Проклятие на каждом белом ре-
бенке, рожденном и еще не родившемся. Никто не уйдет от него". А я ска-
зала: "И я тоже?" И он сказал: "И ты тоже. Прежде всего - ты". Я видела
и знала негров, сколько себя помню. Для меня они были то же самое, что
дождь, Комната, еда, сон. Но после этого они впервые стали для меня не
просто людьми, а чем-то другим - тенью, под которой я живу. Живем мы
все, все белые, все остальные люди. Я думала о том, как появляются и по-
являются на свет дети, белые - и черная тень падает на них раньше, чем
они первый раз вдохнут воздух. А черная тень представлялась мне в виде
креста. И виделось, как белые дети, еще не вдохнув воздух, силятся вы-
лезти изпод тени, а она не только на них, но и под ними, раскинулась,
точно руки, точно их распяли на крестах. Я видела всех младенцев, кото-
рые появятся на свет, тех, что еще не появились, - длинную цепь их, рас-
пятых на черных крестах. Тогда я не могла понять, вижу я это или мне ме-
рещится. Но это было ужасно. Ночью я плакала. Наконец я сказала отцу,
попыталась сказать. Я хотела сказать ему, что должна спастись, уйти
из-под этой тени, иначе умру. "Не можешь, - сказал он. - Ты должна бо-
роться, расти. А чтобы расти, ты должна поднимать эту тень с собой. Но
ты никогда не подымешь ее до себя. Теперь я это понимаю, а когда прие-
хал, не понимал. Избавиться от нее ты не можешь. Проклятье черной расы -
Божье проклятье. Проклятье же белой расы - черный человек, который всег-
да будет избранником Божиим, потому что однажды Он его проклял". Ее го-
лос смолк. В неясном прямоугольнике раскрытой двери плавали светляки.
Наконец Кристмас сказал:
плавали светляки. - Ты бы убил. Убил: бы?
смотрит в его сторону, как будто может видеть его. Теперь ее голос был
почти ласков - так он был тих, спокоен.
деть его лицо, то увидела бы, что оно угрюмо, задумчиво.
в сторону, на дверь. Его лицо было угрюмо и совершенно неподвижно. Он
снова пошевелился, заговорил: в голосе зазвучала новая нотка, невеселая,
но насмешливая, строгая и сардоническая одновременно: - А если нет, то
много же я времени даром потерял, будь я проклят.
по-прежнему не жалобясь, не зарываясь в прошлое:
Думаю - из-за своей французской крови.
взбесится, если кто-то убьет его отца и сына в один день? Видно, твой
отец религией увлекся. Проповедником, может, стал.
грустно, далеко.
в мундирах, с флагами и убийства без мундиров и флагов. И ничего хороше-
го они не дали. Ничего. А мы были чужаки, пришельцы и думали не так, как
люди, в чью страну мы явились незваные, непрошеные. А он был француз,
наполовину. Достаточно француз, чтобы уважать любовь человека к родной
земле, земле его родичей, - и понимать, что человек будет действовать
так, как его научила земля, где он родился. Я думаю, поэтому.
но из другой жизни оглядывался он на ту первую, суровую мужскую сдачу -
сдачу суровую и тяжкую, как крушение духовного скелета, чьи ткани лопа-
лись с треском, почти внятным живому уху, - так что сам акт капитуляции
был уже спадом, угасанием, как для разбитого генерала - утро после реша-
ющей битвы, когда, побрившись, в сапогах, отчищенных от грязи боя, он
сдает свою саблю победителю.
на работу в половине седьмого утра. Он выходил из хибарки, не оглянув-
шись на дом. В шесть вечера он возвращался, опять не взглянув на дом.
Мылся, надевал белую рубашку и темные отглаженные брюки, шел на кухню,
где его ждал на столе ужин, садился и ел, так и не видя ее. Но он знал,
что она в доме и что темнота, вползая в этот старый дом, надламывает
что-то и растлевает ожиданием. Он знал, как она провела день; что и у
нее дни проходили, как обычно, словно и за нее дневную жизнь вел кто-то
другой. Весь день он представлял себе, как она хозяйничает по дому, от-
сиживает положенный срок за обшарпанным бюро или расспрашивает, выслуши-
вает негритянок, которые сходятся сюда со всего придорожья - тропинками,
проторенными за много лет и разбегающимися от дома, как спицы от втулки.
О чем они с ней говорили, он не знал, хотя не раз наблюдал, как они под-
ходят к дому - не то чтобы тайком, но целеустремленно, чаще поодиночке,
но иногда по двое, по трое, в фартуках, обмотавши головы платками, а то
и в мужском пиджаке, наброшенном на плечи, а потом возвращаются восвояси
по разбегающимся тропинкам, не спеша, но и не мешкая. Он вспоминал о них
мельком, думая Сейчас она делает то. Сейчас она делает это но о ней са-
мой думал немного. И был уверен, что днем она думает о нем не больше,
чем он о ней. Но даже ночью в ее темной спальне, когда она настойчиво и
подробно рассказывала ему о своих будничных делах и настаивала, чтобы он
рассказывал ей о своих - это было вполне в обычае любовников: властная и
неутолимая потребность, чтобы будничные дела обоих были изложены в сло-
вах, слушать которые вовсе не обязательно. Поужинав, он шел туда, где
она его ждала. Часто он не спешил с этим. Время шло, новизна второго пе-
риода притуплялась, обращаясь в привычку, и он стоял в дверях кухни,
глядя в темноту, и видел - наверное предугадывая, предощущая недоброе -
ждавшую его дикую и пустынную улицу, которую избрал по собственной воле
- думая Эта жизнь не для меня. Мне здесь не место
ка, вдруг преданного пламени новоанглийского библейского ада. Возможно,
он понимал, сколько в этом самоотречения: под властным, бешеным порывом
скрывалось скопившееся отчаяние яловых непоправимых лет, которые она пы-
талась сквитать, наверстать за ночь, - так, словно это ее последняя ночь
на земле, - обрекая себя на вечный ад ее предков, купаясь не только в
грехе, но и в грязи. У нее была страсть к запретным словам, ненасытное
желание слышать их от него и произносить самой. Она обнаруживала пугаю-
щее, простодушное детское любопытство к запретным темам и предметам -
глубокий, неослабный научный интерес хирурга к человеческому телу и его
возможностям. А днем он видел уравновешенную, хладнолицую, почти мужепо-
добную, почти немолодую женщину, которая прожила двадцать лет в одино-
честве, без всяких женских страхов, в уединенном доме, в местности, на-
селенной - и то редко - неграми, которая каждый день в определенное вре-
мя спокойно сидела за столом и спокойно писала старым и молодым письма с
советами духовника, банкира и медицинской сестры в одном лице.
наблюдать на ней всю цепь перерождений любящей женщины. Вскоре ее пове-
дение уже не просто коробило его: оно его изумляло, озадачивало. Ее при-
падки ревности застигали его врасплох. Опыта в этом у нее не могло быть
никакого; ни причин для сцену, ни возможной соперницы не существовало -
и он знал, что она это знает. Она будто изобретала это все нарочно - ра-
зыгрывала, как пьесу. Но делала это с таким исступлением, с такой убеди-
тельностью и такой убежденностью, что в первый раз он решил, будто у нее
бред, а в третий - счел ее помешанной. Она обнаружила неожиданную склон-
ность к любовным ритуалам - и богатую изобретательность. Она потребовала
устроить тайник для записок, писем. Им служил полый столб ограды за
подгнившей конюшней. Он ни разу не видел, чтобы она клала в тайник за-
писку, но она требовала, чтобы он наведывался туда ежедневно; когда он