есть кузиной персонажа волшебного фонаря, казалось мне непостижимой в эти
минуты, и подобным образом прочитанные мною прекраснейшие книги -- я не могу
сказать, что они лучше, хотя, тем не менее, так оно и было, -- уподоблялись мной
этой несравненной "Франсуа ле Шампи". Это было очень старое впечатление, там
нежно смешались мои детские и семейные воспоминания; и я не смог узнать его
тотчас. В первую минуту я с гневом спрашивал себя, кто этот чужак, только что
причинивший мне боль. Этим чужаком был я, это было дитя, которым я был тогда, и
книга только что воскресила его во мне, ибо она только это дитя и знала, это его
она сразу позвала, -- она хотела, чтобы на нее смотрели только его глазами,
чтобы ее любили только его сердцем, она хотела говорить только с ним. И потому
эта книга, которую мама читала мне вслух в Комбре почти до утра, была для меня
исполнена тем же очарованием, что и та ночь. Само собой, "перо" Жорж Санд,
используя выражение Бришо, любившего говорить о какой-либо книге, что она
написана "бойким пером", теперь не казалась мне, как -- давным-давно -- моей
маме, пока она, шаг за шагом, не сообразовала свои литературные вкусы с моими,
пером волшебным. Но, сам того не желая, я наэлектризовал это перо, как частенько
забавятся школьники, и вот уже тысячи комбрейских пустяков, о которых я давно
уже и думать забыл, выскочили с легкостью, сами по себе, и гуськом покатились
цепляться к намагниченному кончику в волнующей и бесконечной цепи воспоминаний.
Некоторые умы, склонные к чудесам, с охотой верят, что предметы хранят в себе
что-то от взглядов, устремлявшихся к ним, что памятники и картины являются нам
под чувственной вуалью, на протяжении веков сотканной им любовью, созерцанием
тысяч восхищенных глаз. И эта химера была бы истиной, если бы они перенесли ее в
сферу единой каждому реальности, в сферу своего собственного чувства. В этом
смысле ( и только в этом -- он, кстати, куда значимей ), вещь, на которую мы
смотрели когда-то, при новой встрече вернет нам с оставленным на ней взглядом
все образы, полнившие тогда наше зрение. Дело в том, что вещи -- книга под такой
же, как и другие, красной обложкой, -- коль скоро они восприняты нами,
претворяются внутри нас в нечто нематериальное, и они теперь состоят из того же
вещества, что и наши занятия, наши чувства того времени, они, по крайней мере,
нерасторжимо растворены в них. Имя, некогда прочитанное в книге, сохранит между
своими слогами и быстрый ветер, и солнце, сверкавшее когда мы ее читали. В самом
крохотном ощущении, вкусе какого-нибудь простого напитка, запахе кофе с молоком,
мы обретаем смутную надежду на хорошую погоду, которая столь часто улыбалась
нам, когда день еще цел и полон, в непостоянстве утреннего неба; этот проблеск
-- ваза, переполненная ароматами, звуками, мгновениями; изменчивыми
настроениями, погодой. Так что литература, довольствующаяся "описанием вещей",
являет собой только жалкую опись линий и поверхностей, -- и эта литература, всг
еще называемая реалистической, удалена от реальности более всего, она истощает и
наводит тоску, порывает связь нашего подлинного "я" с прошлым, сущность которого
таится в вещах, -- и грядущим, когда вещи подтолкнут нас распробовать эту
сущность заново. Искусство, достойное этого имени, обязано отыскать ее, и если
оно там и сядет на мель, то еще можно извлечь из своего бессилия урок ( тогда
как и из успеха реализма извлечь нечего ), что эта сущность отчасти субъективна,
что отчасти она несообщаема.
Помимо того, предметы, которые мы видели в определенный отрезок нашей жизни,
книга, которую мы тогда читали, привязываются навечно не только к окружавшей их
обстановке, -- в той же степени они принадлежат человеку, которым мы тогда были,
они могут восстать только в чувствах этого лица; стоит снять с полки, хотя бы
мысленно, "Франсуа ле Шампи", и тотчас во мне пробудится дитя, оно займет мое
место, ведь только оно обладает этим правом -- читать название: "Франсуа ле
Шампи", -- и оно прочтет его, как в прошлом, и вокруг будет та же погода, как в
том саду, его охватят те же мечты, грезившиеся тогда о странах и жизни, та же
тоска о грядущем дне. Когда я увижу что-то из другой эпохи, пробудится юноша.
Мое сегодняшнее "я" -- это заброшенная каменоломня, о которой можно сказать, что
всг его содержимое подобно и однообразно, но любое воспоминание, как греческий
скульптор, извлечет оттуда бесчисленные статуи. Я говорю: любой предмет, который
мы видим снова, ибо в этом случае книги ведут себя как предметы: само это
действие, когда мы открываем их корешок, зерно на бумаге -- могут сохранить в
себе столь же живое воспоминание моих тогдашних мыслей -- о Венеции, о том, как
я хочу поехать туда, -- да даже фразы книг. И даже более свежее, ибо последние
иногда мешают, подобно фотографиям человека, перед которыми он вспоминается нам
менее ясно, чем в простых мыслях о нем. Конечно, можно с тем же успехом взять с
полки детские книги и, увы, иные книги самого Бергота, -- вечером, устав, --
словно сев в поезд в надежде отдохнуть, осмотреть другие места, вдохнуть воздух
былых лет. Но иногда бывает наоборот, -- если искомое воссоздание спуталось по
причине затянувшегося чтения книги. В библиотеке принца была и -- с крайне
угодливым и безвкусным посвящением, -- берготовская книжка; я читал ее как-то
зимой, когда я не мог встречаться с Жильбертой, -- и теперь я никак не мог найти
в ней мои самые любимые фразы. Некоторые слова наводили меня на мысль, что это
они и были, -- но это невозможно. Куда же делась их красота? Но от самого тома
снег, покрывший Елисейские поля в тот день, когда я его читал, не будет отъят
никогда -- я вижу его всегда.
Поэтому если бы я, как принц де Германт, соблазнился бы библиофилией, книголюбом
я стал бы на свой манер. Даже красота с самой по себе ценностью книги не
связанная, приписанная ей любителями, -- сведения о библиотеках, через которые
она прошла, или то, что по случаю такого-то события она была дана таким-то
самодержцем такому-то известному человеку, а за ним следовали те или иные
владельцы, с продажи на продажу, и так всю ее жизнь, -- для меня не была бы
потеряна, эта красота в некотором роде связана с историей. Тем более, если речь
шла об истории моей собственной жизни, -- то есть, я выкупил бы книгу не из
простого любопытства; зачастую меня привлекал бы не конкретный экземпляр, но сам
по себе роман типа "Франсуа ле Шампи", впервые встретившийся мне в комбрейской
комнатке, -- в самую нежную и самую грустную, быть может, ночь моей жизни, когда
я, увы, -- в те времена, когда волшебные Германты казались мне совершенно
неприступными, -- добился от родителей первого отречения, от которого можно
вести счет упадку моего здоровья и воли, моему, каждый день отягчавшемуся,
отказу от трудной работы, -- роман, обретенный сегодня в библиотеке как раз-таки
Германта, в самый прекрасный день моей жизни, когда я неожиданно прояснил для
себя не только давние несмелые шаги моей мысли, но даже цель жизни и, быть
может, искусства254а. Впрочем, я проявлял бы интерес и к самим экземплярам книг,
но рассматривал бы их как нечто одушевленное. Дороже мне казалось бы первое
издание романа, чем другие, но я подразумевал бы под первым изданием то, в
котором я прочитал этот роман в первый раз. Я разыскивал бы уникальные издания,
я хочу сказать, те, благодаря которым эта книга произвела на меня уникальное
впечатление255. Последующие впечатления уже другие. Я коллекционировал бы
переплеты тогдашних романов, переплеты тех лет, когда я читал первые романы,
столько раз слышавшие, как папа говорил мне: << Держи спину прямо >>. Как
платье, в котором мы впервые увидели женщину, они помогли бы обрести былую
любовь, красоту, на которую наслоилось столько образов, любимых всг меньше и
меньше; и чтобы обрести первый, -- мне, уже далекому от того, смотревшего на нее
"я", новое "я" уступит место былому, если оно назовет вещь, известную только
ему, неведомую для "я" из настоящего.
Если бы я составил такую библиотеку, ее ценность была бы даже выше; память
заполнила книги, прочитанные мною в Комбре, в Венеции, многочисленными
миниатюрами, изображающими то церковь святого Илария, то гондолу, привязанную к
подножию Сан-Джорджо Маджоре256 на инкрустированном сияющими сапфирами Канале
Гранде, они теперь ничем не уступят этим "книгам с поличиями"257, Библий с
узорами, часословов, к которым если и обращается знаток, то отнюдь не ради
чтения текста, но чтобы еще раз восхититься красками, внесенными туда
каким-нибудь соперником Фуке258, -- собственно, и составляющими всю ценность
книги. Но даже только пролистывание этих книг, чтобы просмотреть картинки,
которыми они не были украшены поначалу, когда я их читал, показалось бы мне
опасным занятием, и поэтому я решил, что соблазна на библиофильство у меня не
возникнет -- даже в этом узком смысле. Я слишком хорошо знаю, как легко образы,
оставленные сознанием, сознанием и стираются. Оно замещает старые новыми, а у
них уже нет того дара воскресения. И если бы у меня был еще тот экземпляр
"Франсуа ле Шампи", вечером извлеченный мамой из пакета книг, которые бабушка
собиралась подарить мне на день рожденья, то я никогда бы в нее не заглядывал; я
бы очень боялся, что мало-помалу я наполню ее сегодняшними впечатлениями и
полностью перекрою ими впечатления былые, я бы очень боялся стать свидетелем ее
приобщения настоящему, что, когда я попрошу ее еще разок вызвать дитя,
разбиравшее ее название в комбрейской комнатке, дитя, не ведающее, как его
произносить, уже не ответит на зов, и навсегда останется погребено в забвении.
Мысль об искусстве народном как об искусстве патриотическом, даже если закрыть
глаза на ее пагубность, казалась мне довольно смешной. Если речь идет о том, что
искусству нужно пожертвовать утонченностью формы и "эстетскими изысками" для
того, чтобы оно было доступно народу, то я всг-таки достаточно знаком со
светскими людьми, чтобы утверждать, что по-настоящему безграмотны именно они, а
не рабочие-электрики. Так что "народное искусство" своей формой скорее должно
предназначаться членам Джокей-Клоба, а не членам Всеобщей Конфедерации Труда;
что до сюжетов, народные романы в той же степени скучны простонародью, как
детские книги детям. Читая, мы знакомимся с небывалым, и как рабочим интересны
принцы, так и принцам интересны рабочие. В начале войны г-н Баррес твердил, что
художник ( речь шла о Тициане ) прежде всего обязан служить во славу своей
родины. Но он способен на служение ей только в том случае, если по-прежнему
остается художником, то есть если он по-прежнему исследует законы, производит
опыты, совершает открытия ( столь же трудоемкие, как научные ) и не думает ни о
чем другом -- будь то даже Родина -- кроме истины. Не стоит уподобляться
революционерам, из "гражданского самосознания" презиравшим, если не уничтожавшим
работы Ватто и Латура, -- художников, которыми Франция может гордится больше,
чем всеми художниками Революции вместе взятыми. Наверное, если бы анатомии
предложили органы на выбор, она не выбрала бы самое нежное сердце. И не по
доброте душевной, не по добродетели -- в действительности, исключительной --
Шодерло де Лакло написал "Опасные связи"259, не пристрастие к мелкой или большой