Орды... И все одно был не свой. И не православный даже, хоть и женился во
Твери и в русскую церкву ходил. Все было не то, и велись после бесед с ним
мысли нехорошие: а ну как обадили Александра католики? А ну как и этот,
как его зовут сенные девки, <наталинский немец>, подослан от Гедимина или
от папы римского? Надо остеречь Сашка! Не привлекал бы излиха чужих-то к
себе, не печалил своих бояр! А может, ему тамо виднее? Может, меж Литвою и
Орденом и такие надобны и без них не обойтись? Ах, Сашко! Скорее бы ты
воротил во Тверь! Матери твоей уже невмоготу стало! Вернись, сын! Нет
Узбека, нет запрета, нет московского князя, нет ни Гедимина, ни Литвы,
есть ты, сын, и твоя мать, что ждет тебя уже из последних сил!
Александру: <Да прибудет!> А она уже и не ждала, не могла, что-то
надломилось в ней. Федя ли, Сашок - они оба объединились в одно лицо, в
один лик надежды. И так сладко, не сдерживая бегучих слез, было смотреть
на него! На это юное, обожженное до красноты степными ветрами лицо,
слышать возмужавший, с низкими переливами голос, держать его за руки...
Сподобил! Федя! Феденька! Внучонок, сынок!
Вечером слегла. И к утру уже сама поняла, что серьезно. Быть может, и не
встанет! Сенные боярыни и девки суетились с питьем и лекарствами,
растирали, согревали стынущие ноги. Она с удивлением глядела на хлопоты,
на соболиное одеяло, на шелковые простыни... К чему это все? Потребовала
переодеть себя в белое полотно, вместо душной перины положить на солому.
Исповедалась и причастилась. Решила, ежели станет хуже, принять постриг.
Вызвала сыновей, Василия с Константином. Велела прочесть завещание.
Василия, поцеловав, скоро отослала от себя. Как получил Кашин, так пущай и
сидит на нем! Константина удержала. Долго-долго глядела в глаза, сказала
наконец твердо:
Константин бледнел, белел, руки начинали трястись (и тут робеет!). -
Великого, через меру сил твоих, не прошу, - сказала Анна, передохнув и не
глядя на сына, - тебе жить. Но не смей... Ни ты, ни Василий... Костью моей
не двиньте, брата старейшего не обидьте ни в чем! Ни в роду его, ни в
сынах, ни во внуках, ни в правнуках! Иначе... Мне стати с тобою на суде
пред Господом!
ладони лицо (не воин, не муж... Ну, пущай живет, как может, лишь бы этой
подлости не свершил!).
смерть отцову, а к смерти не привык!)
помни!
покоя.
с беспокойством заглядывал в лик великой княгини: не отходит ли света
сего? Но Анна открыла очи, тихо и строго велела:
попросила повторить опять, что и как створилось в Орде, у Узбека.
Выслушала, хотя и с трудом уже заставляла себя внимать (все отходило,
уплывало, становилось ненужным, неважным).
выдавливая слова. - Не уморит... Узбек?
ответил: видно хотел, но не мог солгать.
чуть-чуть улыбнулась нечаянной ласке его, слегка раздвинув сухие морщины
впалых щек.
она еще хотела сказать, важнейшее... Что? Что? Неужели не вспомнит? Она
наморщила от усилья лоб: что? Что? Наклонясь, внук ловил ее шелестящий
прерывистый шепот:
Ивана... Сам с Ордой ся управит... - сказала и, сквозь муть, сквозь туман
смерти, вгляделась: понял ли? Федор затряс головой: понял, понял!
не держало ее на земле... Нет, держало! Сашок... Золотая Орда...
сильные. Анна закрыла глаза. И тотчас хороводом, кружась, подступили к
изголовью видения. Двое подошли к ложу. По темно-синим очам признала
покойного Дмитрия, по светлому незаботному зраку - Александра. <И ты
здесь?> - неслышно спросила Анна, удивясь ему, живому, больше, чем тому,
мертвому. <А где же отец?> - спросила, не разжимая губ, и тотчас он,
клубясь, словно бы из тумана, подступил и стал в изножии. Его бугристые
плечи, его широко расставленные глаза... <Я старая, некрасовитая нынче!> -
горько пожалилась она. <Ты всегда красивая для меня! Краше солнца, краше
красного месяца!> И сладко, так сладко стало ей от этих его слов и, верно,
почуяла, что опять молодая, с высокою грудью, и волнуется, словно невеста
пред женихом... Се жених грядет во полуночи!
единственная тонкая ниточка внешней жизни, которая еще связывает ее с этой
землей. Глаза Анны прикрыты. И пение - не пение, а гласы ангельские реют
вдалеке. И трое предстоящих, муж и два сына, светлеют, тают, будто в
тумане, у ее молодого ложа, весеннего ложа, ложа надежды, мира и любви!
на белый монашеский покров. Горячие слезы юности, слезы мужчины и воина у
постели женщины-матери рода своего.
тебе умереть теперь! Да не узнала бы ты и там, в мире горнем, грядущей
судьбы сыновей и внуков своих! Так было бы лучше, много лучше для тебя!
Ибо суров сей временный мир нашей вседневной скорби, мир, в коем живем и
страдаем и ненавидим друг друга мы, живые, мнящие ся бессмертными, и уже
обреченные праху и исчезновению в пучине времен.
в дверях.
Новгорода прибыло к великому князю новое посольство архиепископа Василия
Калики.
сине-свинцовыми громадами в тусклом, потемневшем, как и листва дерев,
небе. Ветер, качая хлеба, обдавал душною сытной жарой. Тяжко брели стада,
облепленные роями крылатой нечисти. Тяжко клонили долу усатые головы
колосьев. На пригорках, на солнцепеке, уже зачинали жать.
посредничества перед Иваном, и перед ними развертывалось желто-полосатое
Ополье в море хлебов, среди которых, словно утонувши в густых ржах,
прятались по логам деревни с невысокими, словно тоже втиснутыми в землю
избами, крытыми потемневшею от зимних непогод соломой. Люди были в поле, и
деревни стояли почти вымершие. Редко брехнет разморенный жарою пес, да
белоголовый льняной мальчонка в посконной рубахе, любопытно и долго-долго
уставясь круглыми глазами, провожает по-за поскотиною чудной обоз, дивясь
на боярское платье и на занятных мужиков-возчиков в сапогах и кожаных
постолах вместо лаптей. Или древняя, уже совсем вышедшая из сил, старуха,
что бредет обочь дороги, остановит, глядючи из-под ладони, и, догадав по
платью, что перед нею духовное лицо, торопливо семеня, поспешает принять
благословение у проезжающего в распахнутом возке небольшого ростом и
ясноглазого священника, не мысля даже и мыслию, что улыбчивый,
проминовавший ее и легко осенивший крестным знамением поп - всесильный
архиепископ новогородский, а верхоконные бородачи за ним - великие бояре
далекого северного вечевого города...
торжественным звоном и суетой улиц. Бояре приоделись. Варфоломей Юрьевич
вздел сверх шелкового рудо-желтого зипуна суконный алый, отделанный
парчою, охабень, соболиную шапку и поминутно отирал тафтяным платом
обильные струи пота, текущие по лбу и щекам. Зато и народ аж под копыта
лез - позреть великого боярина новогородского!
пышности, ехал в том же дорожном платье, и на него до митрополичья двора
почти не обращали внимания.
С той еще, с волынской, поры по нраву пришел ему легкий и деловитый
новгородец. Ныне прибавил важности - глава! А в чем-то все тот же
любопытствующий странник на здешней бренной земле. (Много лет спустя узнал
Феогност о возникшей меж Василием Каликой и тверским владыкою Федором пре
о рае зримом и мысленном. Федор Добрый доказывал, что рай неможно узреть
бренными очами, токмо духовными и в духе, ибо рай не от мира сего, а